Роза Галилеи — страница 26 из 41

— Нашла чем гордиться! — шипит за ее спиной Пнина, обрывая нить.

— Эстер, а как же вы родили двух сыновей? — спрашиваю и сразу соображаю сама, даже без подсказки Пнины: кто, пребывая в своем уме, стал бы связываться с нашей Эстер?

— С голосованием на общем собрании, разумеется! Не то что теперь, когда каждый только о себе думает! Куда уж дальше — превратили детей в частную собственность!

Иллюстрируя потерю идеологических высот и результаты родительского эгоизма, под окном мастерской на урок плавания марширует школьное звено. Эстер скорбит над нынешним падением нравов:

— Теперь все вокруг семьи крутится! В наше время такой моды не было! Какая там семья — в наше время на каждую девку по два парня было! К каждой паре подселяли одиночку, — талые глаза старушки с плавающими льдинками катаракты устремлены вдаль. Наверное, она видит перед собой тех юношей и девушек, построивших Страну, из которых многих уже нет, а те, что еще живы, — неузнаваемы.

— Я что-то такое где-то читала, может, у Чернышевского… Это ранний социализм боролся с пережитками буржуазной семьи, — киваю я понимающе, без мещанского осуждения.

— И комнат не хватало, и одиночек не хотели одних бросать. Подселенных называли «примусами».

Давно вдовеющая Эстер мечтательно вздыхает, нежно разглаживает недошитую распашонку. Похоже, на старости лет все приятно вспоминать — и британского нахала-парашютиста, и подселенного примуса. Пнину тоже распирают волнующие воспоминания о днях построения Страны, не такие, правда, героические, но тоже судьбоносные:

— Перекресток Ибн-Гвироль и Арлозоров в центре Тель-Авива знаешь? Так вот, в тысяча девятьсот десятом году моему отцу предлагали весь этот участок, полтора гектара, за сущие копейки.

— И что же? — подыгрываю я ей, хотя догадываюсь, что сделка века так и не состоялась.

Пнина пригорюнивается, ей до сих пор трудно смириться с непоправимой близорукостью давно покойного родителя:

— Да где там! Кто же мог знать? Папа только посмеялся, сказал, вы что, думаете, дурака нашли? Что я буду делать с этой песчаной ни на что не годной кочкой?

Нашу начальницу Далию недавно бросил мерзавец-муж. Набравшись смелости, съехал в другой домик и поселил у себя городскую любовницу. Да не на ту напал!

— Я на собрании потребовала, чтобы она не имела права появляться ни в одном общественном месте! Кибуц — это мой дом, и я в нем ее видеть не желаю!

Далия родилась в Гиват-Хаиме, а невзирая на идеалы кибуцного равенства, к потомкам основателей, к «детям хозяйства» отношение особое. Она поправляет фланель, сложенную на столе многими слоями, и решительно опускает на линию выкройки свисающую с потолка электрическую пилу, как гильотину на шею соперницы:

— Теперь эта стерва не может ни в столовую сунуться, ни в бассейн, ни в библиотеку! Он ей еду в комнату таскает!

Далия зорко окидывает заоконные ландшафты, проверяя, не топчет ли разлучница родные газоны, и делит выкройки среди своей команды.

Увы, я не обладаю подобным влиянием и не могу запретить собственной сопернице маячить перед глазами, поэтому занозу присутствия Шоши ощущаю почти постоянно. Как звон бубенцов и колпак сопровождают шута, так повсюду — в столовой, вечером на показе фильма, в комнате отдыха — ее сопровождают непрестанный, беспричинный хохот и приторное облако духов «Жанту». В бассейне, пока я валяюсь на полотенце, погруженная в очередную книгу, она с громким визгом и эффектными скачками играет в волейбол, спихивает кого-то в воду, брызгается, носится по траве. Что бы Шоши ни делала, ее издалека слышно и отовсюду видно. На общих собраниях «ядра», регулярно проводимых Ициком, терпеливо лепящим из нас истинных пионеров, неугомонная Шоши, которой успех на ниве воспитания младенцев вскружил слабую голову, пронзительными возгласами вносит всякие предложения, одно смелее другого:

— Предлагаю не принимать в Итав арабов!

— Кибуцное движение никогда не принимало арабов, — успокаивает ее Ицик.

— Предлагаю в наш кибуц принимать только евреев! — Шоши косится на мои пероксидные локоны. Может, она вовсе не так глупа, как мне хочется верить.

— Саша — еврейка, — быстро уточняет Рони. Шоши его гордо игнорирует, а он упорно делает вид, что ничто не мешает их ровным товарищеским отношениям. Может, ему тот факт, что он ее бросил, и не мешает, но брошенные женщины злопамятнее.

Ури, такой же кефирно-белый, как я, только еще и веснушчатый, хмыкает:

— Как же ты, Шош, без датчан-то проживешь? Ты же с ними каждую пятницу пиво хлещешь и танцуешь до полуночи!

Чернявая Шоши действительно пользуется бешеным успехом у постоянно сменяющихся волонтеров из Северной Европы.

Ицик вмешивается:

— Неевреи, Шоши, это совсем другое дело. Мы не о расовой чистоте заботимся, но мы не просто сельскохозяйственные работники, мы перво-наперво — идеологическое движение, сионистское, и не можем ожидать от арабов, даже граждан Израиля, поддержки наших национальных устремлений. Поэтому их не принимаем. Но многие из европейцев-волонтеров навсегда связали с нами свою судьбу!

Об этом свидетельствуют светлые кудри и голубые глаза половины кибуцных малышей.

— Да, Шош, — гогочет Ури, — может, и тебе наконец повезет: кто-нибудь из Йенсенов захочет связать свою судьбу с еврейским народом, а ты тут как тут, наготове с пирогами!

Шоши, польщенная любым вниманием, с напускной досадой пытается ударить его, он смеется, прикрываясь длинными худыми руками.

Один из самых трудных моментов новой жизни — это одинокие походы на обед. С ужином все просто — мы с Рони приходим вместе, и наш стол тут же заполняется его друзьями. В стальных лоханках на раздаче каждый вечер одно и то же: оливки, помидоры, огурцы, красные перцы, лук, зернистый творог «коттедж», сметана, вареные яйца, в сезон появляются авокадо с собственных плантаций, иногда кухня балует ломтиками «желтого» сыра, подобия швейцарского. За ужином вся компания сосредоточенно измельчает овощи, сотворяя общий на весь стол знаменитый израильский салат. Ребята шутят, смеются, я восседаю на почетном месте — рядом с Рони.

Но без него плохо. По утрам я маскирую страх перед столкновением с коллективным питанием под трудовое рвение — забегаю в столовую лишь на минуту, намазать хлеб творогом, и несусь в пошивочную мастерскую пить кофе уже на рабочем месте, под рассказы моей Эстер.

Сегодня пионерка сионистского движения в ударе:

— Идея кибуцев принадлежит мне!

Пнина, спрятавшись за швейной машинкой, заводит очи горе и выразительно вертит пальцем у виска. Я стараюсь не замечать ее бестактности.

— Мой отец был с Украины…

— Эстер, так, значит, вы говорите по-русски! — восклицаю я. Так приятно было бы хоть с кем-нибудь говорить по-русски!

Эстер возмущена моим великодержавным предположением:

— Нашим лозунгом было «Еврей, говори на иврите!». В нашем доме не было ни идиша, ни украинского, ни русского! Мы изживали еврейское рассеяние! Мои родители были среди основателей первого в Израиле кибуца — Дгании. Вам, неженкам, такое и не снилось — жара, комары, болезни! Тиф, малярия, холера!

— И все в одном лице! — кивает Пнина на неприятельницу.

— Мы осушали болота, строили дома, пахали, сеяли… А в тридцать втором мы с моим Аврумом наш Гиват-Хаим основали, — небрежно замечает праматерь Страны. — Кто-то, конечно, сломался, подался в город, некоторые в Европу вернулись, не выдержали наших трудностей. Но даже они успели внести свою лепту, и постепенно становилось легче. Без кибуцев здесь не было бы ни сельского хозяйства, ни Страны! Если бы не Дгания, сирийцы в сорок восьмом весь Кинерет захватили бы!

— Эстер, в Дгании вы, наверное, знали поэтессу Рахель? — Трогательные, грустные песни на ее стихи — душа Страны.

Эстер резко бросает тоном праведника, вынужденного доказывать свою правоту:

— А что, Рахель, Рахель! Конечно, про озеро Кинерет она красиво написала, но работница из товарища Блумштейн была никудышная — вечно больная, туберкулезница. Только детей заражать!

— На всякий случай ее наши гуманные социалисты из своей Дгании взашей выперли, — уточняет бывшая учительница Пнина.

— А Моше Даяна вы помните?

— А что Моше Даян-то? Две руки, две ноги, два глаза — ничего особенного в нем не было… — небрежно роняет Эстер, ровня героям.

— Не то что наша Эстер! — язвительно шипит Пнина.

За время исторического экскурса наступает время обеда. Рони, как большинство работающих в поле мужчин, обедает в тени ангара, и мне приходится топать в столовую самостоятельно. О том, чтобы сесть, как на самом деле хотелось бы, одиноко и независимо у окна, опереть на соусники раскрытую книжку и спокойно наслаждаться свободным временем, и речи нет. С таким же успехом можно нацепить себе на лоб гордое сообщение: «Я антисоциальный изгой!» Плохо опоздать, когда все знакомые уже разбегаются, но самый неприятный вариант — появиться в столовой слишком рано, до того, как образовались «свои» столы. Собственного магнетизма на то, чтобы привлечь компанию, мне не хватает. Если не к кому подсесть, я пытаюсь оттянуть время, задумчиво слоняясь у лоханок с рисом и курицей. Но сколько времени можно нагружать поднос? В конце концов, приходится где-то устроиться первой. И потом с затаенной неловкостью наблюдать, как появляются ребята ядра и как некоторые, старательно уперев глаза вдаль, проходят мимо моего столика, образуя позади веселые группы. Иногда рядом рассаживается чужая компания, и приходится деловито завершать свой обед, делая вид, что не слышишь и не слушаешь не обращенных к тебе разговоров.

Но сегодня за столом первого ряда сидит Рути, воспитательница, с которой я успела недолго поработать в детском саду, и я с облегчением подсаживаюсь к ней. Вскоре к нам присоединяется ее муж, Нимрод, типичный кибуцник — высокий, мускулистый, загорелый и красивый, как юноша с агитплаката. Он начинает расспрашивать, где я жила, да когда приехала, да что делает моя мама… Узнав, что мама работает инженером в Иерусалимском муниципалитете, Нимрод преисполняется огромного уважения.