ересную головоломку.
Наконец он додумался осмотреть руку, приносившую в последнее время ему столько боли. С облегчением я отметил чистую белую кожу, лишенную каких-либо следов. Остальные симптомы, похоже, тоже отступали: его лицо потеряло лихорадочный румянец, он перестал кутаться в многочисленные свитера и шарфы. Слабость и боль больше не сковывали его движений. Словно напоминая, какой была цена за это чудесное исцеление, мое запястье снова заныло. Жаль, что укус Волка не пришелся выше, на потерявшую чувствительность ладонь.
— Что за?.. — наконец озвучил он свои мысли.
— Похоже, Маркус-Волк переменил свое решение.
— Угу, — недоверчиво отозвался Эйзенхарт, — как же.
Профессия, впрочем, не позволила ему долго находиться в замешательстве. Сложив имевшиеся факты, он быстро вычислил виновника произошедшего:
— Откуда ты знал?
— Знал что?
— Сегодня ты спросил, точно ли мне еще нужен морфий. Откуда ты знал?
— Я просто предположил, — пожал я плечами. — Ты не звонил утром, и выглядишь сегодня гораздо здоровее, чем в последние недели.
Хлопнула дверь, и нам пришлось прервать разговор, хотя я подозревал, что Виктор еще вернется к этой теме. От дальнейшего допроса меня спас один из коллег Эйзенхарта. Молодой, деревенского вида, с длинной встрепанной шевелюрой цвета соломы и внимательными голубыми глазами, он обвел нас полным любопытства взглядом, хмыкнул и прислонился к стене.
— Альберт Штромм, — представил мне его Виктор. — Наш самый ценный и незаменимый сотрудник: полицейский и полицейская собака в одном лице. Шучу, конечно, Берт, не обижайся.
— Я помню, — боюсь, взгляд, которым я ответил детективу Штромму, нельзя было назвать полным симпатии.
— В самом деле? — поразился Эйзенхарт.
Его удивление меня неприятно задело.
— Почему тебя это удивляет?
— Да потому что ты первый месяц только делал вид, что мое имя знаешь. А Берта видел всего раз. Кстати, Берт, зачем ты меня искал?
— Только одну неделю, — возразил я.
На самом деле Эйзенхарт угадал, но признаваться в этом я не собирался. В свое оправдание я могу сказать, что детектива Штромма, в отличие от него, я встретил не в первые месяцы после приезда, которые прошли для меня словно под наркозом. И Эйзенхарт никогда не сидел по ту сторону стола в допросной комнате, источая угрозы.
А никто не запоминает угрозы так хорошо, как Змеи.
— Вообще-то я искал его, — протянул детектив, тыча в меня пальцем самым невоспитанным образом. — Но это даже хорошо, что вы оба здесь.
Мы с Эйзенхартом переглянулись.
— Его?
— Меня? Зачем?
— Чтобы спросить о леди Амарантин Мерц.
У меня появилось нехорошее предчувствие.
— Что с ней?
— Мертва, — равнодушно бросил полицейский. — А как и почему — это вы мне скажите. Вами там все пропахло. Что вы там делали?
Еще в первую нашу встречу мне удалось узнать, что детективу Штромму достался один из самых ценных Даров — пять чувств, превышающие человеческие во много раз. Он слышал дыхание и биение сердца, находясь на другом конце комнаты. Он чувствовал запах человека… и, как выяснилось, запоминал тоже. Действительно, полицейская собака — найти по запаху человека, которого видел однажды несколько месяцев назад.
— Там — это в отеле? — уточнил я.
— В номере.
За моей спиной Эйзенхарт присвистнул.
— Мы встретились вчера за ужином, — пояснил я специально для него.
Детектив Штромм насмешливо изогнул бровь:
— Так это в высших кругах называется?
— Знаешь, для человека, который постоянно ноет о том, что его жизнь закончилась, у тебя удивительно бурная личная жизнь, — меланхолично заметил Эйзенхарт. Похоже, вдвоем они решили меня добить. — Как это тебе удается? Я вон со своей девушкой уже полгода не могу помириться.
— Я не ною, — огрызнулся я и в ужасе переспросил. — Сколько вы в ссоре?
— Месяцев семь? — посчитал на пальца Виктор. — И три недели.
И он все еще надеялся, что его возлюбленная после всего этого времени одумается и вернется? Если так, то его непробиваемая уверенность в себе была еще хуже, чем я думал.
— Не хочу тебя разочаровывать, но она уже не твоя девушка, — попытался я намекнуть и нашел неожиданную поддержку в лице детектива Штромма:
— Заметь, я тебе то же самое говорил.
Полицейские удачно отвлеклись на обсуждение незнакомой мне Лидии (кажется, я никогда не видел ее у Эйзенхартов, хотя мог и ошибаться) и дали мне немного времени на размышления. Сложно было поверить в смерть Амарантин. Вспоминая прошлый вечер, я достал портсигар и закурил.
— Детектив, — окликнул я Штромма, — как это произошло?
Он тотчас повернулся ко мне, собранный и сосредоточенный.
— Посреди ночи леди Мерц набрала ванну, легла в нее, взяла в руки бритву и перерезала себе вены на запястьях.
— Ого! — оценил Эйзенхарт и словно между прочим спросил: — Как, ты сказал, прошло свидание?
Глупая шутка.
— Хорошо, — я со значением посмотрел на Виктора. — Но даже если бы и нет, это не повод покончить с собой.
Нет, в это было не просто сложно поверить — практически невозможно. Когда я покидал Амарантин, ничто в ее поведении не говорило о том, что она хоть раз в жизни задумывалась о суициде. А, учитывая, что у Эйзенхарта уже было два самоубийства, оказавшихся не вполне самоубийствами…
— Могу я ее увидеть? — попросил я.
Верхний этаж "Манифика", где Поппи жила, когда была в городе и пока ее брат не давал слугам приказания подготовить городской особняк к приезду хозяев, был перекрыт, а дверь в номер, напротив, была широко распахнута, открывая взгляду всех окружающих интерьер комнаты: странную смесь роскоши и вульгарности, включавшую красный цвет в изобилии, бархатный балдахин над старинной кроватью и гигантского размера ванну, старомодно размещенную прямо в комнате.
Тело Амарантин вытащили из ванны, заполненный водой ярко-розового цвета, и перенесли на кровать. Поппи лежала там же, где и накануне вечером, но контраст не мог быть более разительным. Было так странно видеть ее: в ушах еще стоял ее смех, живой и глубокий, и вот она была, накрытая простыней, холодная и безжизненная. Мертвая. Я не сдержался и провел рукой по ее волосам.
Красное дерево и спелая вишня. Смерть еще не успела изменить их отлив, в отличие от лица. Черты заострились, молочно-белая кожа стала еще бледнее. Однако сейчас было не время для сантиментов. Я откинул простыню и принялся за осмотр. Я не верил, что она могла покончить с собой, и доказательства моей правоты долго искать не пришлось.
— Это убийство.
— Мы догадываемся, — фыркнул Эйзенхарт, который, сложив руки на груди, с интересом наблюдал за моим расследованием.
— Вы не поняли. Леди Хэрриет приняла снотворное сама. Мисс Лакруа тоже, скорее всего, лишила себя жизни самостоятельно. Но Амарантин не брала в руки бритвы. Ее убили.
Я вновь посмотрел на ванну, стоявшую на позолоченных львиных лапах посреди номера, и прикинул количество крови, окрасившей воду в такой насыщенный оттенок.
— Никаких следов борьбы. Все, что вы найдете — это частицы кожи у нее под ногтями. Мои. И все потому, что при вскрытии вы обнаружите высокую дозу наркотика. Ее опоили. Потом кто-то дождался, пока она потеряет сознание, перенес ее в ванну, которую наполнил горячей водой, даже слишком горячей, судя по следам на коже, возможно, убийца надеялся, что время смерти определят как более позднее, и вскрыл ей вены. Она умерла от потери крови. Учитывая, что я ушел до десяти, Амарантин предупредила, что в десять у нее назначена встреча (не знаю с кем, я не спрашивал)… я бы сказал, немного позже полуночи. Вероятно, между полуночью и часом ночи.
— И вы это знаете откуда? — поинтересовался детектив Штромм. В его голосе явно чувствовалось недоверие.
— Посмотрите.
Я вытянул ее руки поверх простыни, ладонями вверх, и спросил:
— Вы когда-нибудь пытались перерезать себе вены?
Пес покачал головой; лицо Эйзенхарта приобрело задумчивое выражение.
— Кроме того, что при самоубийстве, особенно женском, мы, как правило, видим множественные разрезы: добраться до вен на самом деле не так просто, и подсознательно мы боимся боли, поэтому сдерживаем силу, обратите внимание на то, как были сделаны разрезы. Вскрывая вены сам себе, человек начнет с наружной стороны запястья и поведет лезвие вовнутрь, — я продемонстрировал, что имел в виду, на своей руке. — Таким образом можно получить максимальное приложение силы. Здесь же…
— Наоборот, — подал голос Эйзенхарт. — Но это безумно неудобно.
— Самому — да. Но если другой человек, стоявший за спиной Амарантин, держал в руке бритву…
— … то все сходится. Кто осматривал тело? — обратился Эйзенхарт к коллеге.
— Ретт, — судя по тону, мне удалось убедить Штромма в своей невиновности.
— И он это пропустил? Впрочем, чему я удивляюсь. Лучше скажи вот что: кто был в этой комнате после Роберта? И, да, я забираю у тебя это дело, ты ведь не против?
Штромм вновь покачал головой.
— Не знаю. Кто-то постарался, высыпав в ванну почти всю пачку жасминовой соли. Скорее всего, одна женщина и один мужчина. Запахи незнакомые.
— Женщина, вероятно, служанка, которая принесла поднос с чаем, — Виктор кивнул на накрытый столик возле двух кресел в углу. — А вот мужчина — это уже интересно.
Я подошел к столу. Кроме чайного сервиза из тончайшего майсовского фарфора на нем стояла пепельница, заполненная окурками сигарет. На половине из них остался смазанный след от помады светлого розового оттенка. Такой же след был и на одной из чашек. Я был готов поспорить, что принадлежал он не Амарантин: даже если бы она воспользовалась помадой после моего ухода, цвет был бы другим. Красным, как кровь, как кларет, как каринфийские гранаты, но не таким бледным.
А еще на подлокотнике кресла, раскрытая на светской хронике, лежала газета. И мне не надо было смотреть на дату, чтобы узнать ее.
"Правила хорошего тона уже не в моде, — писал неизвестный автор, озаглавивший свой (напыщенный и высокомерный, хоть и сильно отдающий дешевыми бульварными романами) опус "Времена и нравы". — С каждым днем мы видим все больше этому подтверждений. Союз между мужчиной и женщиной перестает быть священным таинством, превращаясь атавизм в современной действительности, память о погибших выбрасывается словно надоевшая фотокарточка. Мы все больше становимся похожи на диких животных, управляемых похотью и инстинктом к размножению. "Хорошо провести время", "полу