ий разум отказался от идеи третьей мировой войны и поэтому же он стремился воздействовать и на Жругра, и на Стэбинга, и на великих игв Друккарга и Мудгабра с тем, чтобы парализовать их воинственный пыл, им же самим столько лет подогревавшийся.
Создавалось положение, столь парадоксальное, какого мировая метаистория ещё не знала: все иерархии Света и высшие из иерархий Тьмы стремились предотвратить планетарную военную катастрофу. Некоторые же из низших тёмных иерархий продолжали добиваться её в ослепляющем бешенстве. Высокоинтеллектуальные и менее кровожадные игвы уже начинали проникаться пониманием гибельности этого устремления к войне во что бы то ни стало. Но распухший до фантастических размеров Жрутр с его ограниченным разумом и феноменальным темпераментом и слышать не хотел об отказе от роковой схватки. Чем больше он распухал, тем больше его томил мучительный голод, и эманации народов советского государства уже было недостаточно, чтобы его утолить: надо было заставить эманировать для него новые и новые народы. Не хотели слышать об отказе от схватки и раругги; эти бешено злобные, алчные существа, какими только и могут быть аллозавры, претерпевшие миллионы лет инкарнаций в демонических слоях и давно облёкшиеся в каррох, готовы были скорее на революцию в Друккарге, на низвержение великих игв и на экспансию «ва-банк» в другие шрастры, чем на прозябание в прежних условиях. Их интеллект был слишком слаб, чтобы взять под контроль эти воинствующие инстинкты.
Положение усложнялось ещё и тем, что человек, укрепившийся во главе советской державы, не отличаются ни кровожадностью, ни воинственностью. Согласно логике власти, он бессознательно выполнял воления Жругра, поскольку эти воления были направлены на внутреннее упорядочение государства и на умножение эманаций государственного комплекса человеческих чувств. Но его нежестокий от природы характер оставлял в существе его как бы ряд щелей, сквозь которые могла проструиваться в его подсознательную сферу также инспирация светлых начал. Если бы не эта инспирация, никакие разумные доводы не были бы в состоянии подвигнуть этого человека на такой головокружительный поворот внутренней политики, самоё предположение о котором вызывало озноб ужаса в его коллегах, — поворот, выразившийся в разоблачении ряда преступлений Сталина и в массовом освобождении заключённых.
Трудно охватить и оценить потрясение умов, вызванное его выступлением на XX съезде партии. Обнародование, хотя бы и частичное, и запоздалое, и с оговорками, длинной цепи фантастически жутких фактов, виновным в которых оказывался тот, кого целые поколения почитали за величайшего гуманиста, прогремело, как своего рода взрыв психо-водородной бомбы, и волна, им вызванная, докатилась до отдалённейших стран земного шара. А в России? В России «не понимали, что именно произошло вокруг них, но чувствовали, что далее дышать в этом воздухе невозможно. Была ли у них история, были ли в этой истории моменты, когда они имели возможность проявить свою самостоятельность? — ничего они не помнили. Помнили только, что у них были Иоанны, Петры, Бироны, Аракчеевы, Николаи, и в довершение позора этот ужасный, этот бесславный прохвост! И всё это глушило, грызло, рвало зубами — во имя чего?..»
Предучёл или не предучёл тот, кто взял на себя неблагодарную роль главного разоблачителя, масштабы этого резонанса во всём мире, но, очевидно, он полагал, что сокрушительный удар, наносимый таким образом престижу Доктрины, может быть отчасти парализован аргументами в пользу того тезиса, что культ личности Сталина не вытекает из Доктрины, а, напротив, противоречит ей, что это — злокачественная опухоль, требующая иссечения.
Мириады заключённых, не чаявших спасения, устремились из лагерей по домам, сея повсюду рассказы о том, что творилось в этих страдалищах при тиране. Во многих учреждениях поспешно снимали со стен опостылевшие всем портреты второго вождя; в ряде городов народ сбросил с постаментов его статуи. В зарубежных компартиях воцарилось замешательство, перешедшее кое-где в настоящий раскол. В высших учебных заведениях Советского Союза брожение умов вылилось в организацию студенческих дискуссионных клубов, в групповые протесты против преподавателей и программ, в выпуск полулегальных или нелегальных журналов, даже в настоящие студенческие забастовки. В литературных и художественных кругах заговорили о смягчении обязательных идеологических установок. Всё это показывало, что руководитель государства играет, пожалуй, с огнём. Предпочтительнее было сделать шаг назад, попытавшись неуклюже разъяснить, что покойный деспот был хоть и деспот, но, как ни странно, образцовый коммунист и что не следует сокрушать в прах всё, что им сделано. Литература, искусство, человеческая мысль, едва высунувшиеся наружу, были заботливо водворены на прежнее место. И некоторые люди, озираясь с недоумением, начали убеждаться, что есть нечто общее между курсом третьего вождя и давними эпохами Бориса Годунова и Александра II: два шага вперёд — полтора назад. А впереди, согласно печальному закону российской истории, уже маячил призрак реакции, то есть поворота вспять, как это уже случилось некогда в конце царствования Бориса и при Шуйском, а позднее — при Александре III и Николае II.
И всё-таки при сравнении нового режима с режимом Сталина у всякого становилось теплее на сердце. Третий вождь был простым человеком, любившим жизнь и искренне желавшим, чтобы хорошо жилось не только ему, но и всем. К сожалению, однако, благих желаний недостаточно для того, чтобы на земле воцарился мир, а в человецех — благоволение. Если бы на нашей планете существовали только государства социалистического лагеря, можно было бы покончить с собственной военной машиной, а освободившиеся средства употребить на улучшение жизни масс. Но, поскольку закрыть Америку не удалось даже Сталину, приходилось одной рукой форсировать испытания новых и новых средств массового уничтожения и будоражить освободительное движение в странах капитализма, а другою — выпускать белых голубков мира, чтобы любоваться их курбетами на фоне грозовых туч. Хотелось даже самому превратиться в такого голубка и с пальмовой веткой в клюве перепархивать из страны в страну — в Югославию, в Индию, в Бирму, в государства мусульманского Востока, даже в упрямую и недоверчивую Англию. Но так как голубок летал в то самое время, как по глубинным пластам передавались содрогания от разрыва новых и новых экспериментальных бомб, то всеобщий парадиз оставался лишь в мечтах, нисколько не влияя на трагическую реальность.
В том-то и было несчастье, что руководство никак не решалось пойти на уступки капитальные: ведь единственной серьёзной уступкой, способной убедить врага в искренности русского миролюбия, был бы отказ от курса на революционизацию всех стран, прекращение поддержки соответствующих движений в Европе, на Ближнем Востоке, в Африке, в Латинской Америке. Сколь прикровенно ни совершалась эта поддержка, изобличающие факты выпирали то здесь, то там, обесценивая всё тирады о мирном сосуществовании и возбуждая в великих капиталистических державах взрывы негодования и злобы. Особенно неистовствовал Стэбинг, опутавший щупальцами своих монополий и торговых фирм чуть ли не половину Энрофа. Этого экономического порабощения и высасывания ему было мало, это была только ступень. Поскольку в политическом отношении эти страны оставались независимыми, постольку в них не могла порождаться в заметных размерах и та эманация государственных чувств, которая была бы направлена к Соединённым Штатам и служила бы пищей для Стэбинга и для всего населения американского шрастра. Поэтому Стэбинг не мог удовлетвориться только экономическим проникновением в эти земли — ему требовалось и политическое их подчинение, которое сопровождалось бы включением их в государственную систему Соединённых Штатов, в их административно-полицейскую, идеологическую и воспитательную систему, порождающую бурную эманацию государственных чувств. Вместо же этого Стэбинг получал пинок за пинком. В Корее и Вьетнаме после взаимных побоев и укусов дело кончилось вничью, но в Китае его щупальцы были обрублены самым грубым образом, а впереди маячила опасность, что то же самое произойдёт и во всех арабских странах. Поэтому каждый случай, когда Доктрина дискредитировала себя, подхватывался и раздувался так, чтобы вызвать повсеместное возмущение лицемерием и лживостью всех её руководителей, будь то первый вождь, второй или третий.
Первым серьёзным ударом, который нанес третий вождь по международному престижу Доктрины, было разоблачение злодейств его предшественника. Вторым ударом по этому престижу было военное вмешательство в дела охваченной антисоветским восстанием Венгрии. Но мог ли он поступить иначе? Когда и где допускал Жругр, чтобы у него из щупалец вырвали лакомый кусок? Какой уицраор был способен мирно созерцать, как у него под боком вместо верного сателлита оказывается вооружённый до зубов враг? — Каковы бы ни были личные качества третьего вождя, сколь острое отвращение ни питал бы он к войне, но логика великодержавия часто становилась сильнее личных свойств его характера.
И всё же именно его личные качества мешали Жругру. Они не давали ему превратить этого человека в своё беспрекословное орудие. Они делали политический курс колеблющимся, двойственным, ненадёжным. Никогда нельзя было поручиться наперёд, что вождь поступит так, как нужно уицраору. И взор демона великодержавия вонзился в другое существо, более пригодное. Оно тоже входило в состав советской элиты, но то был не штатский «хлюпик», а крупнейший из полководцев Отечественной войны, с громадными военными заслугами, с авторитетом в глазах народа и особенно армии, человек жгучего честолюбия и болезненно уязвлённого самолюбия, принуждённый и так уже слишком долго и мучительно вводить в какие-то границы свой бонапартистский нрав. Для роли вождя в условиях третьей мировой войны нельзя было бы Жругру найти лучшего агента. Этот не поколеблется швырнуть без предупреждения на потенциального врага хорошую серию водородных бомб; не опустит в отчаянии рук, когда на российские города обрушатся такие же; не постесняется насаждать Доктрину во всемирных масштабах, когда треть планетарной поверхности будет обращена в золу!