лько бы ты ни воображал себя, голубчик, частью природы, все твои ощущения не стоят одного взгляда угасающих глаз подстреленного тобой гуся. И все эти увертки лукавствующего ума опровергаются одной короткой фразой Тургенева. Сам страстный охотник, он был честен и с читателем, и с самим собой; он понял и высказал твёрдо и ясно, что охота не находится с любовью к природе ни в какой связи. Вот эта фраза:
«Природой на охоте я любоваться не могу — всё это вздор: ею любуешься, когда лежишь или присядешь отдохнуть после охоты. Охота — страсть, и я, кроме какой-нибудь куропатки, которая сидит под кустом, ничего не вижу и не могу видеть. Тот не охотник, кто ходит в дичные места любоваться природой» (Д. Садовников. Встречи. О Тургеневе).
Сказано открыто и ясно. Зачем же другие морочат себя и окружающих, оправдывая охоту любовью к природе?
Ах, знаю, знаю этот тип: храбрость, честность, прямота, зоркий глаз, широкие плечи, обветренное лицо, обстоятельная речь, иногда солёная шутка — ну чем не образец человека-мужчины? И уважают его кругом, и сам себя он уважает — за крепость нервов (она кажется ему силой духа), за трезвый взгляд на вещи (он принимает это за разум), за объём бицепсов (это представляется ему достойным «царя природы»), за орлий, как ему кажется, взор. А изучишь попристальней, заглянешь за этот импозантный фасад — а там только клубок из всех разновидностей эгоизма. Он мужествен и храбр — потому что он физически крепкий самец и потому, что трусить не позволяет ему влюблённость в собственное великолепие. Он прям и честен — потому что сознание этих достоинств позволяет ему разумно обосновывать собственное поклонение себе. А что глаза его, видевшие столько содроганий убитых им существ, остались ясны и чисты, яко небеса — так это не к украшению его, а к позору.
О, этот тип найдёшь вовсе не среди обитателей тайги или пампасов. Ему только хочется походить на подлинных таёжников, ему хочется, чтобы все поражались, как это он сумел так гармонически соединить в себе высококультурного европейца с гордым сыном природы. А правда в том, что это — продукт городской цивилизации, рассудочный, себялюбивый, жестокий и чувственный, как она, но одной половиной своего существа атавистически оттягиваемый назад, на давно минованные стадии культуры. Таких встретишь больше, чем захочешь, и среди физиков, и среди биологов, и среди журналистов, и среди хозяйственников и администраторов, и среди художников, и даже среди академиков. В мировой литературе есть мощное течение, созданное такими людьми или теми, кто примыкал к этому типу некоторыми существенными чертами натуры. Оно плещет в романах Гамсуна, врывается в рассказы Лондона, клокочет уже безо всякого удержу в стихах и повестях Киплинга, отравляет ядовитой струйкой настоящую любовь к природе в прелестных очерках Пришвина. Оправдание жестокости как якобы неизбежного закона жизни, культ зоологического эгоизма, идеал сильного хищника, бессердечие к живому, прикрытое романтикой приключений и путешествий и подслащённое поэтическими описаниями картин природы, — давно пора бы назвать всё это собственными именами!
Нет права, у нас нет абсолютно никакого права покупать наши удовольствия ценою страданий и смерти живых существ. Если не умеешь иными путями ощущать себя частью природы — и не ощущай. Лучше оставаться совсем «вне природы», чем быть среди неё извергом. Потому что, входя в природу с ружьём и сея вокруг себя смерть ради собственного развлечения, становишься жалким игралищем того, кто изобрёл смерть, изобрёл закон взаимопожирания и кто жиреет и разбухает на страданиях живых существ.
И ещё будут говорить: «Ха! что — звери: люди гибнут миллионами в наш век — и от войн, и от голода, и от политических репрессий, — нашёл, дескать, время, рыдать по поводу белок и рябчиков!» — Да, нашёл. И никак не могу понять, какое отношение имеют мировые войны, репрессии и прочие человеческие безобразия к вопросу о животных? Почему животные должны погибать ради забавы лишённых сердца бездельников, пока человечество утрясёт, наконец, свои социальные дела и займётся на досуге смягчением нравов? Какая связь одного с другим? Разве только та, что, пока человечество терзает само себя войнами и тираниями, общественная совесть будет слишком оглушённой, пришибленной и суженной для того, чтобы чувствовать всю гнусность охоты и рыбной ловли.
Да, и рыбной ловли. Той самой рыбной ловли, которой мы так любим предаваться на поэтическом фоне летних зорь и закатов, умиляясь и отдыхая душой среди окружающей идиллии, а пальцами ухватывая извивающегося червяка, прокалывая его тельце крючком и в ребяческом недомыслии не понимая, что он испытывает теперь то же, что испытывали бы мы, если бы чудовище величиной с гору ухватило нас за ногу, проткнуло наш живот железным бревном и бросило в море, навстречу подплывающей акуле.
«Хорошо, — скажут, — но ведь ловить рыбу можно и не на червяка, — на хлеб, на блесну и т. п.» — Да, можно. И для пойманной рыбы, безусловно, великим утешением послужит мысль, что она гибнет, одураченная не червяком, а блестящей жестянкой.
Находятся ещё и такие осколки далёкого прошлого, которые продолжают верить всерьёз, будто рыба или рак не могут испытывать страдания, потому что у них, мол, холодная кровь. Действительно, во времена оны, человечество, не имея понятия о физиологии животных, воображало, что чувствительность есть функция температуры крови. Между прочим, вследствие именно этого заблуждения рыба была семитическими религиями включена в список постных блюд и ею не брезговали лакомиться даже праведники. Боже упаси их осуждать: религиозный опыт души, как велик и высок он ни был бы, не покрывает опыта науки (как и наоборот); наука же тогда находилась в детском возрасте, и никто, даже праведники, не ответственны за мысль, будто холоднокровные животные не испытывают боли. Но ведь теперь-то мы знаем, что это чушь. Теперь-то ведь понимаем, что рыба, болтающаяся на крючке или извивающаяся на песке, корчится от боли, а не от чего другого! Ну, так как же? Белые ризы поэтического созерцания, которыми мы облекаемся в буколические часы сидения с удочкой — не забрызгиваются ли они до омерзения кровью, слизью, внутренностями живых существ, тех самых, которые резвились в прозрачной воде и могли бы жить и дальше, если бы не наша, с позволения сказать, любовь к природе?
Встречаются ещё рассуждения такого рода: в животном мире всё основано на взаимопожирании, с какой же стати человеку быть исключением? — Что среди животных на взаимопожирании основано всё — это ложь. Или мало животных, питающихся растительной пищей? Или не вырвали Провиденциальные силы из лап Гагтунгра сотни видов животных хотя бы в этом одном отношении? Разве мало среди природы совершенно безобидных существ, даже физически не приспособленных к мясной пище? Главное же — как под человеческим черепом смеет вообще шевелиться мысль, будто нравы животных могут нам служить образцом поведения? А если наших охотников восхищает «мужественность» в поведении хищников (кстати, это не столько «мужественность», сколько просто уверенность в своей физической силе и безнаказанности), то почему же не подражать этому хищнику, например волку, и в другом — ну, скажем, в растерзывании раненого или ослабевшего члена собственной стаи? Да и на каком основании останавливаться в своём подражательстве именно на хищных млекопитающих? Почему бы не взять за образец ещё более разительные обычаи — например, те, что царят у пауков: ведь там самец пожирается самкой сразу после оплодотворения? Думаю, что эта блестящая идея не приходит в голову нашим апологетам «звериного начала» лишь потому, что они, как правило, принадлежат к мужской половине человеческою рода. Если бы у пауков самку пожирал бы после родов самец, уж нашлись бы, вероятно, среди нас адепты столь мужественного образа действия.
Но при всей своей уродливости, охотничий спорт не приносит теперь столько зла, сколько другой его источник, открывшийся, увы, лишь недавно, с развитием науки и просвещения.
Беру «Практическое руководство для учителей средней школы», принадлежащее перу некоего Я. А. Цингера и выпущенное Учпедгизом в 1947 году под заглавием «Простейшие». Раскрываю на стр. 60 и читаю наставление о том, как на уроке естествознания следует ставить опыт по извлечению паразитов грегарин из кишечника мучного червя: «Червя вскрывают со спинной стороны и выделяют участок кишечника. Можно и просто отрезать у червя голову и задний участок и затем пинцетом вытащить кишечник сзади… Содержимое кишечника выдавливают на предметное стекло и, смочив водой, рассматривают при малом увеличении».
А что, рвоты у зрителей при этом не случается? уже привыкли? уже научились, с помощью педагога, подавлять в себе ужас и отвращение? уже умеют называть сентиментальностью естественную жалость? Пожалуй, даже «девчонкой» назовут мальчика, у которого при этом дрогнут руки или в глазах появятся боль, гадливость и стыд.
Переворачиваю две страницы. «Лягушку усыпляют эфиром… Можно и проще: взяв лягушку за задние ноги и держа брюшком кверху, сильно и быстро ударяют головой о выступ стола. Затем лягушку вскрывают с брюшной стороны…»
Может быть, действительно, таким способом дети получают наглядное представление о паразитах в кишечнике лягушки: представление, конечно, насущно необходимое каждому, без него невозможно жить. Но не менее наглядно демонстрирует педагог, любитель действий «попроще», также и человеческую гнусность.
Я ещё не затрагиваю принципиального вопроса о том, могут ли естественные науки обходиться без опытов на «живом материале». Но даже если бы эти опыты были печальной необходимостью, где же аргументы в пользу того, чтобы к ним приучать всех детей школьного возраста? Из этих детей не более 20 % изберут какую-либо естественнонаучную или медицинскую специальность. Ради чего же глушить элементарное чувство жалости, калечить самые основы совести у остальных 80 %? Ради какого ещё выдуманного «блага человечества» уничтожать лишние десятки и сотни тысяч подопытных животных? Для чего и зачем, по какому, наконец, праву уроки естествознания в школе превращать в уроки убийства и мучительства бессловесных? Как будто нельзя заменить эту кровавую кухню диапозитивами, моделями, муляжами! А если идти по старой дороге, то ведь сказав А, надо говорить и Б. Коли принять к руководству наглядный метод обучения, то почему бы учителю истории, рассказывающему об инквизиции, не устроить поучительную инсценировку, чтобы доходчиво растолковать ребятам, как применялись испанские сапоги, гаррота, дыба и прочие достижения науки и техники того времени?