Роза — страница 16 из 28

* * *

Светлана сидит на бабкином кресле, на ее коленях дочь. Светлана выворачивает синие колготки и натягивает их на нее. Потом приподнимает ребенка за подмышки и кладет в кроватку. Девочка молчит и смотрит на мать. Светлана садится на корточки у кроватки, я вижу, как ее голова склонилась набок, и она усталым, тихим голосом поет: «А ты опять сегодня не пришла, а я так ждал, надеялся и верил, что зазвонят опять колокола и ты войдешь в распахнутые двери». Девочка смотрит на нее и улыбается, Светлана гладит по маленькому животу своей темной рукой и, не зная продолжения куплета, тихо напевает мотив песни. Медленно девочка засыпает, и Светлана, еще немного посидев, с тяжелым выдохом встает и переминается с ноги на ногу – тело затекло. Ее голубоватые ноги совсем худые, как у подростка, а на ступнях у нее фиолетовые связанные бабкой следочки.

Светлана тихо идет к своей софе, включает телевизор и, сделав потише, всю ночь лежит, освещенная холодом экрана. На экране двигаются люди, они говорят, любят, ненавидят и поют песни. А Светлана лежит, и где-то здесь спит ее ребенок: маленькая девочка, названная в честь ее матери. Светлана не зовет ее по имени, потому что не любит имени своей матери и потому что назвала дочь так не по своей воле. Имя какое-то деревенское, говорила она, а я хотела красивое имя. Поэтому она зовет девочку дочей.

Под утро, когда все каналы спят и транслируют только белый шум, Светлана разочарованно щелкает кнопкой пульта, но ни один из каналов не отзывается. Поэтому она нажимает на красную кнопку и укрывается алым ватным одеялом, заправленным в белый изношенный пододеяльник. Подбивает высокую перьевую подушку и закрывает глаза. Завтра будет новый день, новый темный день. Она хочет спать как можно дольше, чтобы новый день быстрее кончился и она оказалась одна в этой комнате.

* * *

Мы ходили в тубдиспансер, он стоял на высокой горе. Оттуда, если смотреть поверх города, можно было увидеть трубы завода, где работала мать, и темную кайму тайги. Мать сказала, что у Светланы обнаружили туберкулез и теперь бабка будет следить за девочкой. А нам нужно будет носить для Светланы еду, чистые трусы и носки.

Мы приносили ей суп в полулитровой банке и нарезанный белый хлеб в целлофановом пакете. Когда мать мыла банки и наливала чуть теплый суп, я смотрела, как капли водопроводной воды смешиваются с бульоном, и во мне начинала роиться брезгливость. Я представляла себе, как Светлана откроет банку и подогреет суп в больничной микроволновке, а потом будет есть его алюминиевой ложкой. Ложка будет глухо постукивать, а потом она закроет мутную от жира банку с налипшими на стенки кусочками лапши и поставит на обшарпанный подоконник, чтобы отдать ее нам обратно. Вечером мы принесем банки домой, я откручу крышку, из банки вырвется кисловатый и прелый запах куриного супа.

Я смотрела, как мать наливает суп в банку, и думала о Светлане. Что она делает там, в тубдиспансере? Играет в карты с мужиками? Замусоленные карты ложатся на синее больничное покрывало. И Светлана, как всегда, мухлюет. Они играют на червончики: темные монеты стопкой сложены на больничной тумбочке. Рядом стоит тяжелая хрустальная пепельница с отколотым уголком, граненый стакан с остатками заварки и пустые бластеры от таблеток. Она одна среди мужчин, и каждый старается ей угодить и сделать комплимент. Светлана заливисто смеется, и на ее темных щеках появляется румянец. Она любила проводить время в мужской компании, любила внимание и наглые комплименты. Ее будоражил грубый флирт, сама она любила лукаво поддеть какого-нибудь мужика и развязно усесться к нему на колени. Все это не значило, что с этим мужчиной она хочет разделить время своей жизни, часто это не значило и того, что она хочет иметь с ним секс. Такое поведение, скорее, было нормой ее общения, и если вчера она сидела на коленях у беспалого худого мужчины в голубой пижаме, то завтра она высокомерно могла отвергнуть его ухаживания и обратить внимание на его тихого соседа – того, кто не участвует в карточных играх и просто читает газету на больничной койке. Ей нравилась эта игра, она возбуждала и занимала ее. В этой игре важен был не результат – секс или отношения, – а сам момент, в котором она ощущала свою власть и владела вниманием окружающих.


Перед тем как забраться на гору, мы заходили в киоск на остановке, чтобы купить для Светланы спички и пачку черного «Петра». У тубдиспансера на лавочках сидели мужчины и женщины. Все они были одеты в старые полосатые пижамы с серыми штампами тубдиспансера на лацканах. Люди курили и тихо переговаривались. Некоторые мужчины сидели в одних больничных трико и можно было рассмотреть голубые татуировки на их руках и груди. Все они, как один, были худощавы, и кожа их темнела как теплая земля.

Чуть поодаль, у корпуса психиатрической больницы, пациенты ходили по кругу, за ними присматривали санитары в белых халатах и больничных тапочках. До этого я бывала в психиатричке, мать моей подруги работала там медсестрой. Мы заходили к ней, когда подруга, забыв ключи, захлопывала дверь. Мы стояли у подъезда психушки, звонили в коричневый звонок, и в железной двери открывалось маленькое окошко, из которого выглядывала санитарка. Она сразу узнавала мою подругу и закрывала окошко на щеколду. Через пару минут к нам спускалась мать подруги, отдавала нам ключи и несколько леденцов из столовой. Сегодня, говорила она, давали барбарис, но нянечка приберегла лимонные. В пакете она передавала майонез в больничной таре и пару котлет, завернутых в вощеную бумагу. Мы брали ключи, конфеты и шли к подруге домой смотреть MTV, готовить помидорный салат с майонезом и есть больничные котлеты. Котлеты были хлебные и прилипали к небу. В их вкусе было что-то казенное и одновременно сладкое. Я любила эти котлеты.


Мы подходили к тубдиспансеру и смотрели в решетчатые окна, на подоконнике одного из них сидела Светлана, она курила и ждала нас. Мать махала ей рукой, и Светлана, кивнув, исчезала в темноте палаты, а через несколько минут выходила из подъезда диспансера. С собой она несла цветной пластиковый пакет, в котором гремели скопившиеся за несколько дней банки из-под супа. Светлана шла к нам и поочередно здоровалась со всеми, кто сидел на скамейках. Она делала это так, словно те, кого она видела, не встречались ей в очереди в процедурный кабинет и после завтрака не играли с ней в карты, обсуждая сладкую манку и соленый больничный сыр. Я смотрела на нее в окружении других пациентов, и меня поражал масштаб мира, который разворачивался здесь, за решетчатыми окнами и железными дверями. Здесь люди проживали жизнь так, словно кроме этого места не было никакого другого. Они в этой тесноте и строгом режиме полностью отдавались друг другу и наполняли скудные часы между полдником и вечерней капельницей интенсивным переживанием бытия вместе. Они влюблялись и ревновали, делили сигареты и ненавидели медсестер, строили козни и сплетничали. И этого пятиэтажного здания коридорного типа – бывшего общежития для строителей, которое в конце восьмидесятых стало роддомом, а после распада СССР его отвели тубдиспансеру и психиатрической больнице, – им было достаточно, чтобы чувствовать себя живыми. Посетители были гостями этого мира, они приносили новости из дома, еду, сигареты и чистую одежду. Мы питали этот мир, как маленькие ручейки питают большую медленную реку. Когда мы впервые попали сюда, мать сказала, что здесь я родилась. Отсюда меня вынесли декабрьским вечером в сибирскую темноту. Здесь я впервые вдохнула и коснулась губами окровавленной материной груди. На втором этаже мать лежала: однажды ей принесли несколько записок, в которых поздравляли ее с рождением девочки и предлагали назвать меня Натальей или Татьяной, но мать назвала меня Оксаной.

Вместе мы садились на свободную скамейку и смотрели на тихий город. Светлана показывала темные пятна на сгибах рук и говорила, что вены совсем спрятались и в прошлый раз, когда ей ставили капельницу, лекарство пошло мимо вены. На руке образовалась крупная шишка и Светлана говорила, что ей казалось, рука вот-вот разорвется. Светлана жаловалась на медсестру, которая небрежно ставила уколы. Светлана говорила, что вся ее задница в синих болючих шишках. Она просила, чтобы уколы ей ставили в левую ягодицу, тогда она сможет сидеть хотя бы на правой.

Светлана с жадностью забирала пакет из материных рук и с разочарованием говорила, что мы принесли только суп, а вкусненького ничего не принесли. Она говорила, что сигареты закончились еще вчера и поэтому ей пришлось докуривать за соседками по палате. Про женщин она говорила с презрением, потому что все они были скучными и сварливыми. Светлана предпочитала проводить время в мужской палате на третьем этаже. Но медсестры гоняли ее оттуда, потому что в ней лежали мужчины с открытой формой тубика. Заразиться от них она не могла, но медсестра использовала открытую форму в качестве предлога. Здесь принято было называть туберкулез тубиком. Эта сокращенная форма как бы опрощала отношение к болезни и делала ее не такой страшной.

На третий день стационара Светлана уже знала всех своих соседей поименно и, возвращаясь туда каждую весну, проводила ревизию пациентов. Кто-то возвращался одновременно со Светланой и приносил новости – беспалого опять посадили, а тихая женщина из тридцать восьмой сделала операцию и теперь не лечится. Пути тех, кто не возвращался в тубик, были известны и ограничены – тюрьма, исцеление, резекция или смерть.

Светлана просила не водить дочь в тубдиспансер, потому что не хотела, чтобы девочка видела ее в больнице. Она возмущенно кричала, когда девочку распределили в специальный детский сад. Она говорила, что с закрытой формой туберкулеза, которая была у нее, она не может заразить ни девочку, ни остальных. Она яростно стыдилась своего диагноза. Ее болезнь была только ее болезнью. Так бывает со шрамом или увечьем. Все его видят и испытывают к нему отвращение и страх, но на деле он никому не может навредить.