Раз в три года она ездила в Иркутск на обследование, тогда мать и бабка собирали ей деньги на дорогу и складывали в пакет еду. Мать просила своих подруг приютить Светлану в Иркутске, но все со страхом отказывали. Они боялись присутствия туберкулезной больной в своем доме, потому что у них были дети. Мать долго объясняла им, что Светлана не заразна, в качестве доказательства она приводила абсолютно здоровую девочку, манту которой каждые полгода была крохотной красной точкой. Мать говорила им, что я сплю со Светланой в одной комнате и не боюсь. Она не знала, что каждый раз, целуя Светлану при встрече, я задерживала дыхание, чтобы ненароком не вдохнуть ее выдох. Моя боязнь основывалась на иррациональном страхе тяжелого воздуха вокруг Светланы. Мне казалось, что все, что ее окружает, – это что-то нечистое и больное. Но дело было не столько в туберкулезе, болезнь казалась мне материализовавшейся тягой к разрушению и поиску недостижимого предела. Я боялась ее и ее тела, боялась дотрагиваться до Светланы. Мне казалось, что вся она – ее темные глаза в обрамлении густо накрашенных ресниц, фиолетовая кофта и худые ноги – припорошена пыльцой неведомого мне страшного мира.
Светлане негде остановиться, говорила мать по телефону и, выслушав тревожный отказ, клала трубку и надолго замолкала. Светлане она не говорила, что подруги отказались ее принимать, потому что знала: стыд и ярость Светланы невыносимы. Но однажды во время ссоры бабка выпалила, что материны подруги боятся ее и ее болезни. Карие глаза Светланы вспыхнули. Ее шея покрылась белыми и алыми пятнами, и она, на мгновение замолкнув, вдруг начала истерично вопить. Она проклинала всех – и мать, и ее подруг, и злой невыносимый тубик. В конце концов она встала посреди комнаты, посмотрела на бабку со злостью и тихо проговорила, что все равно скоро подыхать, поэтому ей по хуй, кто и что про нее думает и говорит. Повернувшись к бабке спиной, она взяла пульт от телевизора, щелкнула красной кнопкой, села на софу и весь день просидела, смотря один канал и не меняя позы. Притихшая девочка копошилась рядом с ней и не плакала. Бабка несколько раз заходила в комнату, виновато предлагала поужинать и спрашивала, чего ей принести с рынка. Но Светлана смотрела в одну точку и не обращала на нее внимания. Когда пришло время укладывать девочку, она встала, помыла ребенка, уложила ее в кроватку, смыла косметику и легла спать.
Светлана сидела на скамейке и всухомятку ела бабкины пирожки с курицей. Ее аппетит усилился, она постоянно хотела есть. Светлана жаловалась, что в больнице кормят плотно, но ей все равно не хватает еды. Постоянно хочется жрать, говорила она, как будто во мне черная бездонная дыра и туда все сыпется. Она еще сильнее похудела, вокруг глаз проступили темные пятна, она попросила мать купить ей тональный крем и теперь замазывала их «Балетом».
Потом она пила сладкий компот из пластиковой бутылки, принесенной нами, и с удовольствием замечала, что в этот раз он не приторный, а густой и кислый. Получив от нас сигареты, быстро прятала их в карман больничного халата. А то, говорила она, тетки увидят, что у меня есть пачка и расстреляют за вечер. День кончался, Светлана сидела рядом с нами, рассказывая про молодого психа, который на одной из прогулок влюбился в нее.
Пока санитары отвлеклись, он вышел из круга прогуливающихся пациентов и сел рядом с ней на скамейку. Светлане льстило, что даже психи обращают на нее внимание. Он сел рядом с ней и аккуратно погладил ее запястье. Он не говорил, а только тихо мелодично скулил. Его бритый череп и голубые глаза были такими блеклыми, словно он был призраком и одновременно существовал в двух мирах – здесь, у усть-илимского тубдиспансера, и где-то там, далеко, за чертой материального мира. Он улыбался и аккуратно гладил ее как крохотную фарфоровую статуэтку, а она, польщенная вниманием, улыбалась ему просто так, искренне и с принятием. Чем-то он был похож на беззащитного щенка, Светлана не боялась его и не хотела ему зла. Она чувствовала к нему тихую нежность. Слушая ее, я думала, что такую нежность человек испытывает к голубой незабудке в путанице зеленой травы.
А потом пришли санитары и увели его на ужин. Они знали, что он безобидный, но сердились за то, что сбежал. И он, покорившись им, встал со скамейки и своей голубоватой холодной рукой потрогал голое колено Светланы. В его касании не было никакого эротизма или настойчивой животной жажды. В этом касании была любовь маленького существа к чему-то теплому. К теплу, которое излучала хрупкая женщина с темными коленками в коротком халате, из-под которого выглядывала больничная распашонка.
На следующий день во время прогулки он ждал, пока Светлана выйдет из подъезда диспансера, и, когда она села на скамейку и закурила, снова подошел к ней. Он сел рядом и, покопавшись в кармане фиолетовой пижамы, достал кусочек «Юбилейного» печенья. Это был его бедный дар и она, пожалев его и осознав его жертву, приняла замусоленное печенье. Она улыбнулась и положила подарок в свой карман. Уже после ужина она покрошила печенье и скормила голубям. Светлана рассказывала это и смеялась так, чтобы мы не могли понять, что этот молодой псих тронул ее своей нежностью и уязвимостью. Но я видела, как она покраснела и вся сжалась от невыносимой жалости к нему. Она смотрела то на мать, то на меня, словно искала одобрения или поддержки. Мать, со свойственной ей отстраненностью, пошутила, что Светлана умудрилась даже среди психов найти ухажера. Я смотрела на нее, ее карие глаза намокли, а голос дрожал. Когда она остановила взгляд на мне, я не знала, что ответить, я чувствовала, как тоска о безымянном психе жжет мне горло, и я аккуратно улыбнулась ей, как бы давая понять, что и я чувствую ее боль и смущение. В моем горле и груди заныло, и я была благодарна за то, что она не отвергла его.
* * *
Раньше мне казалось, что я знаю Светлану. Все мое детство прошло рядом с ней, и теперь, будучи взрослой, я постоянно ее вспоминаю. О ее, как принято было говорить, непростом характере. Теперь, медленно описывая ее, я все яснее осознаю, что она становится дальше от меня. Она, такая близкая, постепенно превращается в незнакомку. Кажется, создавая текст о ней, я слепну. Сначала я четко видела ее образ, помнила сиреневую кофту, оттенок кожи и голос. Я видела каждую волосинку на тонких выщипанных ровными дугами бровях.
Я начала вести эти записки еще в декабре. Мне нравилось, что после обеда в ясные дни окна соседнего дома отражают солнечный свет и лучи падают на голубоватый снег. Эти блики были похожи на водяную паутинку или прожилки мрамора. Они были цвета топленого масла.
Теперь июнь и снег ушел, оставив серую землю у детской площадки. По утрам тоскливая синица на дереве у подъезда соседнего дома зовет: пиу пиу пиу пи. Я слышу ее сквозь беспокойный щебет воробьиной своры. Мне пришлось завести новый документ и писать эту книгу заново. Потому что декабрьские слова, как снег, просочились под землю и теперь питают что-то другое.
Иногда я пишу и вижу – как много свободы в моем письме. И тогда я спрашиваю себя: достойна ли я этой свободы? Могу ли я сравнить старую рукопись с талой водой, питающей землю? Никто не ответит мне на этот вопрос, я и сама не знаю ответа. Потому что не знаю, где и когда воля превращается в разрушение и надменную игру в письмо.
* * *
Я рассматриваю репродукцию «Больной девушки» Нестерова. В руках умирающей от туберкулеза актрисы Зои Бурковой Михаил Нестеров изобразил алую розу. Он нежно назвал свою героиню Больнушкой, в этом слове выражен трепет к опавшему цветению. Лицо девушки расслаблено, кажется, что оно смазано: темные глаза на исхудавшем лице расфокусированы и смотрят в пустоту. Она где-то здесь и одновременно находится в другом, одной лишь ей видимом мире. Сонтаг писала, что болезнь – тягостное гражданство. Больнушка – единственная гражданка своей темной страны, и рот ее расслаблен, асимметричное прекрасное лицо все еще изящно, но в нем живет смерть. Она действует внутри нее, и тело девушки тлеет.
Сравниваю несколько репродукций, смотрю на ее остренький нос. На одной из копий лицо и руки девушки зеленоваты, на другой они серые как мокрая древесина. Где-то я прочитала, что Нестеров ставил перед собой задачу изобразить белое на белом. Белое лицо на белоснежном белье. Эта картина написана через сто лет после «Sick girl» Кристиана Крога. Алая роза здесь дань традиции и одновременно сообщает нам, что туберкулез – это болезнь разложения и влаги. Один из привычных признаков туберкулеза – кровяной кашель, именно о нем говорит алая роза. Цветок Нестерова пышный, жирный, он срезан, но все еще жив и, кажется, будет жить дольше той, кто держит его в своих землистых руках. Я увеличила репродукцию и рассмотрела красное пятно на костяшке указательного пальца девушки. На другой ее руке ноготь большого пальца оторочен красным. Это воспаленные заусенцы или размазанная кровь? И на белом покрывале в районе груди коричневая еле заметная полоска, что это, если не пятна гнилостной мокроты, перемешанной с кровью?
Я смотрю на ее остренький нос и темные глаза, тонкие дуги бровей, ямочку на подбородке. Как же она похожа на Светлану.
* * *
Я рассматривала картину Мунка «Больная девочка». Сестра художника умерла от туберкулеза, он и сам был болен чахоткой. На его картине рыжеволосая девочка то ли утешает горюющую мать, то ли снисходительно ждет, когда мать выразит свою боль, чтобы наконец ее оставили в покое и дали умереть. Сентименталисты изображали смерть от туберкулеза как нечто тихое и благородное. Бледные женщины с тревожным румянцем на щеках лежат в клубах перин и одеял, юноши с отсутствующими лицами ждут своего угасания. Чахотка – это медленная, коварная болезнь.
Бактерия селится в легких человека и ждет, когда организм ослабнет, чтобы начать его уничтожать. Знакомая судмедэкспертка прислала мне файл с фотографиями фрагментов легкого туберкулезного больного. Мокрые алые и коричневые каверны похожи на замысловатую грибную породу. В них хочется всматриваться, как всматриваются в темноту леса, силясь различить нечто, что можно узнать и назвать. Я смотрю на блестящие от крови, сукровицы и слизи легкие и думаю о Светлане. Мне достались фотографии легких человека, которого я не знаю, я даже не знаю, принадлежал этот орган мужчине или женщине. Мне неизвестно, принадлежали ли эти фрагменты на фотографиях одному телу или пронумерованные куски кровоточащей серой плоти – целая коллекция, собранная из разных тел.