Я думаю о туберкулезе. Каково знать, что темная хлябь в груди пожирает тебя изнутри? Смерть от туберкулеза не тихая, она черная и беспокойная: температура, галлюцинации, постоянный кашель. Тихим здесь может быть только шепот туберкулезного больного. Когда твои легкие сгнили, ты не можешь громко произнести свое имя. Для звука необходимо мышечное напряжение и большой объем легких. Умирающие от туберкулеза шепчут как змеи. В фашистской Германии туберкулезных больных свозили в отдельные больницы, в которых проводили над ними эксперименты и не предоставляли необходимого лечения, хотя пенициллин уже был открыт. По мнению правительства, эта романтизированная в XVIII и XIX веках болезнь была темным мокрым пятном на стерильном теле общества. Туберкулез приравнивался к душевной болезни, безвольному разложению и упадку воли.
В интернете фтизиатры пишут, что треть населения России носит в себе бактерию туберкулеза. Капли мокроты летают в воздухе как споры грибов и селятся в наших легких. Человек может всю жизнь носить в себе палочку Коха. Но иммунитет постоянно работает и не дает ей возможности начать плодиться в легких и разъедать ткани. Достаточно краткосрочного контакта с больным открытой формой, чтобы поселить в себе крохотную смертоносную частицу. Я думаю о пыльце цветов, микроскопической пыли и фрагментах пластика, которые человек вдыхает постоянно. Одна знакомая говорила мне, что сегодня кусочки пластика можно обнаружить в грудном молоке. Воздух только кажется прозрачным и чистым, на деле это плотная завеса из бактерий, космической и человеческой пыли. Вдыхая, я пускаю в себя мир, а выдыхая, отдаю ему часть себя. Здесь, в этом мире, нет ничего, что хранится отдельно. Я думаю о Светлане, думаю о воздухе, которым мы много лет дышали вместе. Она выдыхала, а я вдыхала. Я выдыхала, а она вдыхала. Я вспоминаю перформанс «Вдох/выдох» Марины Абрамович и Улая. Они несколько минут стояли в тяжелом удушливом поцелуе. Он вдыхал ее выдох, а она – его. Это смертельный эксперимент, который стал метафорой тесной опасной любви и отношений между двумя людьми. Я думаю, мы все живем в смертоносном поцелуе. Не важно, кто мы друг другу, мы делим один воздух и одну землю на всех.
На картине «Sick girl» норвежского художника Кристиана Крога я вижу девочку, чей возраст непросто угадать. Ее узкоплечий торс в белой накрахмаленной сорочке держит на себе большую серую голову с огромными глазами. Девочка смотрит на меня. Меня всегда удивляло это свойство живописи и фотографии – если человек на картине смотрит прямо в глаза фотографа или художника, то глаза с изображения будут следить за мной, не важно, какое место в пространстве относительно изображения я займу. Девочка смотрит на меня, и я улавливаю в этом взгляде странный неземной покой. Кажется, выражение ее взгляда не соответствует моим представлениям о болезни. Обычно чахоточные больные на картинах изображены с закрытыми глазами или смотрящими куда-то в сторону. Измученный взгляд больной Поленова направлен в пустоту, сестра Мунка смотрит поверх головы горюющей матери, умирающая от туберкулеза Камилла, жена Клода Моне, проваливается в голубые простыни с закрытыми глазами и приоткрытым сухим ртом. Мы видим обнаженную грудь на полотне Кристобаля Рохаса и закрытые глаза умирающей женщины. Взгляд – это тип присутствия, смотреть может только тот, кто обладает волей и смелостью посмотреть. Нередко больных туберкулезом старались изолировать от семьи и общества, считалось, что чахоточным необходим покой и свобода от рутины. В перечисленных мной полотнах изолированность и отрешенность выражена во взгляде, направленном в пустоту, или закрытых глазах. Эти женщины, будучи живыми, уже не являются частью материального мира и мира людей. Окруженные заботой или горюющими родственниками и прислугой они тихо разлагаются, оставшиеся один на один со своей болезнью. Может быть, дело в тяжелом суеверном страхе – кажется, что больная источает болезнетворные соки. И близкие (включая художника) стараются изолировать активность болезни, сделать безопаснее. Не прикасаться к ней, не смотреть ей в глаза. Иначе, встретившись со взглядом больной, можно оказаться в опасности: встретиться со смертью лицом к лицу.
Вот что пугает в работе Крога: девочка все еще здесь, она сначала смотрит на художника, а потом на меня, как бы сообщая, что ее болезнь – это болезнь, укорененная в мире. Она обездвижена, но все еще смотрит на нас, а это значит, что она все еще может действовать. За счет прямого взгляда девочка Крога не кажется слабой; на то, что она с трудом может двигаться, указывает аккуратно подоткнутое шерстяное одеяло на ее ногах. В руках, сложенных на животе, она держит нежную потрепанную розу, ниже на одеяле я вижу опавшие лепестки. В описаниях картины я встречала фразу, что эта роза – символ быстротечности жизни. Роза в руках умирающей – это часть чахоточной иконографии. На литографии Бувье «Общий удел» обессилевшая девушка с закрытыми глазами держит в руке увядшую розу, ее мать убита горем, она закрыла лицо рукой и плачет в белый платок. Просмотрев все выложенные в интернете репродукции картин Крога, я убеждаюсь, что ему был чужд символизм. Цветок в руках распадающейся в синем цвете Камиллы, жены Клода Моне, белый, он – центр живописного полотна и, кажется, сила его белого цвета влияет на оси растворения тридцатидвухлетней женщины. Ее лицо – лицо возносящейся мученицы. И граница ее простыней и подушек исчезает в свете возносящей ее силы. Крог писал рыбаков за работой на шхуне и городскую бедноту в очереди за бесплатным хлебом. На его картинах не было места вымыслу, сама жизнь сообщала о себе. Роза в руках умирающей от туберкулеза девочки может читаться как символ Богоматери. Но что, если роза в руках больной – это просто роза? С другой стороны, рассматривая закрытое положение рук героини Крога, я вижу, что темный оттенок кожи ее пальцев больше остальных деталей сигнализирует мне о приближающейся смерти. Пальцы на контрасте с розовыми лепестками кажутся мертвенно серыми. Именно такого цвета руки Христа у Гольбейна.
Я снова обращаюсь к лицу умирающей и, рассмотрев все детали, понимаю, что девочка знает о смерти и смерть для нее – свершившийся факт. В ее взгляде я замечаю долю превосходства. Она готова к смерти, и именно это сильно пугает меня, когда я смотрю на нее. Ее взгляд как бы говорит мне: я – это тело, пораженное болезнью, и я умру вместе с ним, роза – это просто роза, Rosa, растение вида шиповниковых.
* * *
Однажды мать отправила меня на гору в тубдиспансер, чтобы я отнесла Светлане суп. Была зима, и больные не выходили из здания, они лежали или сидели в палатах, смотрели телек и играли в карты. На проходной я сказала, что пришла к Светлане Музафаровой на четвертый этаж, и медицинская сестра сделала пометку в своем журнале. Я поднялась по темной коричневой лестнице, зарешеченные двери отделений были закрыты. В диспансере пахло формальдегидом, куревом и супом. Казалось, в этом здании, стоящем на высокой горе под большим распахнутым небом, не было ни капли воздуха. Я боялась этой спертости. Мне казалось, что коричневый цвет масляной краски, деревянные перила и обитые дерматином двери впитали болезнь. Я поднималась, и страх заражения, грязный и неясный, поднимался во мне. На четвертом этаже я нажала кнопку звонка, мне открыла санитарка и спросила к кому. Я снова произнесла фамилию Светланы. Она не расслышала, потому что я говорила тихо и боялась впустить воздух тубдиспансера в себя. Пришлось повторить громче, и, быстро выпалив фамилию, я погрузила нос в шарф. Он пах домом и морозом, из-под дубленки от моего тела поднимался запах пота и стирального порошка, он успокаивал меня. Санитарка велела мне пройти в палату № 415. Я сделала глубокий вдох, мне не хватало кислорода, но я все равно пыталась не дышать и с кружащейся головой пошла по коридору мимо открытых палат. Мужские и женские чередовались, из них на меня смотрели люди. Услышав мои шаги, они оживлялись, кто-то привставал на локте, чтобы лучше рассмотреть меня, идущую мимо.
Светлана лежала на кровати с прикрытыми глазами. На полу я увидела ее фиолетовые полиуретановые тапочки и узнала их. Она ходила в них дома, а теперь привезла в больницу. Я суеверно предполагала, что все, принесенное в больницу, должно остаться там. Возможно, больница казалась мне территорией смерти, наподобие кладбища. Мне казалось, что из больницы ничего нельзя возвращать, и, увидев эти тапочки под больничной кроватью, я почувствовала отвращение. В них она ходила в больничный душ, туалет и курилку, их она надевала, чтобы в тихий час спуститься к друзьям на третий этаж. Потом, когда ее выпишут, она положит их в полиэтиленовый пакет и привезет домой, помоет подошвы и будет надевать их в подъезд покурить.
Я поприветствовала ее, и Светлана пригласила меня сесть рядом с ней на кровать. Мутный свет от ламп дневного освещения делал здесь все мертвенно зеленым, и ее потемневшая кожа, казалось, состояла из бесплодной земли. Я аккуратно присела на край кровати, панцирная сетка прогнулась подо мной, и я, постаравшись улыбнуться, спросила, как она спит на такой мягкой кровати. Светлана недовольно вздохнула, она скуксилась, покряхтела и ответила, что у нее все кости уже болят от этого матраса. Я провела рукой по цветастому акриловому покрывалу, привезенному бабкой, и отметила, что матрас весь в комках. Вот такой, ответила Светлана и сказала, что некоторые приезжают сюда не только со своим бельем, но и привозят из дома матрасы и даже подушки. Я сплю на казенном, выдохнула она и спросила, принесла ли я сигареты. Я раскрыла пакет, переданный матерью, и достала ей банку, завернутую в кухонное полотенце, пакет с песочным печеньем и контейнер замороженной клюквы. Сигарет нет, констатировала я. Светлана недовольно повела носом, и что же мне курить, спросила она. Не знаю, ответила я. А ты не куришь, спросила Светлана. Я покраснела, мне не хотелось признаваться, что курю. Светлана, уловив мое смущение, близко наклонилась ко мне и сказала, что никому не расскажет, если я отдам ей свои сигареты. Я спешно залезла в потайной карман рюкзака и отдала ей пачку синего L