тубика?
Когда Светлана впервые попала в больницу, бабка где-то достала барсучьего и медвежьего жира, наказав ей принимать их по ложке утром и вечером. В морозилке впервые появилось красное мясо, которое покупали не ради праздника, но для того, чтобы его ела Светлана. Бабка и до того была озабочена едой, а теперь стала ею одержима. Во время застолий они обсуждали болезнь. Чаще всего разговор заходил о том, что тот, кто болен туберкулезом, обязан съесть собачьего мяса. Якобы собачье мясо содержит в себе элементы, которые могут противостоять истощению организма и в конце концов победить болезнь. Слушая их разговоры, я думала о собаках. Неужели в их мясе было что-то особенное, что-то такое, что могло излечить человека от смертельно опасной болезни, той, с которой не может справиться сложная схема медицинских препаратов? Я вспоминала, как в детстве меня просили пописать на тряпку, чтобы приложить ее к ушибленной ноге отца. Считалось, что моча чистого, неполовозрелого ребенка обладает исцеляющими свойствами. Мне было понятно, почему к коленке нужно приложить подорожник, почему необходимо во время насморка закапать нос соком алоэ, – растения казались мне тем, что изначально содержит в своем составе лекарственные элементы. Но мне было непонятно, почему животные, такие как человек или собака, должны выделять или носить в себе что-то целебное. Когда меня просили пописать на тряпочку, я испытывала смутный стыд, теперь я бы назвала его эротическим стыдом.
Я думала о той собаке, которую нужно съесть, чтобы исцелиться от туберкулеза. Какая она? Говорили, что собака должна быть породой близкой к лайке или овчарке. Убить собаку необходимо было в конце лета, когда она будет готовиться к холодной зиме. По-видимому, эта собака должна быть дворовой или уличной. Вера в свойства собачатины сформировалась в девятнадцатом веке и поддерживалась на протяжении всего века двадцатого. Причина этого предрассудка была в том, что собачье мясо было единственным источником белка и жира в ссыльных краях. А туберкулез, как страшный змей, требовал кормить себя плотной пищей, иначе больные рисковали потерять жизнь. На протяжении двадцатого века фармакологи разработали несколько сложных схем лечения туберкулеза, но доказательная медицина не пользовалась большим доверием у женщин моей семьи, ее скорее воспринимали как приложение к традиционным методам лечения. Моя бабка, когда у нее был обнаружен рак груди, первым делом принялась заговаривать опухоль.
Когда за столом начинали говорить о собаке, меня слегка мутило. Казалось, это состояние легкой тошноты вызывал не сам факт убийства, ведь мы ели курицу, а по праздникам мать делала холодец. Меня пугало убийство существа, которое невозможно было есть из-за близости и доверия. Я знала, что Светлана всегда мечтала о собаке, но ей не давали завести ее, сначала из строгости, а потом, уже в подростковом возрасте, из-за сильнейшей аллергии. Она ходила к подруге, в доме которой была кошка, и с опухшими губами и слезящимися глазами гладила ее весь вечер. Она была готова терпеть колющее ощущение в глазах и першение в горле, чтобы хоть немного побыть рядом с Мусей. Когда заводили разговор о собаке, Светлана выпрямляла спину и замирала, казалось, она испытывала противоречивые чувства: с одной стороны, ее нежность к животным не могла ей позволить даже представить убийство собаки, с другой, постоянные разговоры об исцелении заставляли ее надеяться на чудо.
Я смотрела в ее большие глаза, они тревожно сияли. Ее голос становился холодным, высоким, она говорила прерывисто. В мысли об убийстве собаки хранился еще один суеверный смысл. Убивать собаку обязан был тот, кто собирался ее съесть. Чтобы победить недуг, нужно преодолеть в себе страх, брезгливость и нежность. Нужно отдать болезни что-то дорогое, так в лесу оставляли девушек на корм животным, чтобы получить спасение от мора или непогоды. Убийство собаки подразумевало экономику жертвоприношения.
Я помню день, когда мать сказала, что у Светланы туберкулез, мне было десять. Она умерла, когда мне было двадцать четыре. Ее болезнь постепенно становилась частью нашей жизни, ежегодные походы в больницу, разговоры за столом и поездки на обследования встраивались в нашу рутину. Казалось, что ее болезнь – это то, что было с нами всегда и будет продолжаться до того момента, когда мир превратится в прах. Ее болезнь была тем, что я воспринимала как константу своей жизни. Все понимали, что лечение идет медленно, казалось, что оно не имеет никакого смысла. Светлана из молодой становилась зрелой женщиной, мать говорила, что туберкулез превратил Светку в ходячую смерть. Однако казалось, что ее смерть не наступит. Возможно, дело было в том, что в смерть как таковую никто не верил и это неверие в некотором смысле останавливало время. Мир был вечен, и в нем все было постоянным – особенно Светлана с ее пьяными выходками и хриплым покашливанием за просмотром вечерних телепередач.
За три года до смерти Светланы мать позвонила мне и сказала, что Светлана наконец решилась. Светлана сказала, что ничто, даже страх смерти, не сможет заставить ее убить собаку. Но, размышляя о своей болезни и просчитывая математику жертвоприношения, Светлана решила завести собаку и кормить ее на убой. Ей принесли щенка немецкой овчарки, и она поселила собаку на балконе. Со временем аллергия прогрессирует, и находиться с собакой в одной квартире Светлана не могла. Ей повезло, балкон квартиры на шестом этаже был просторным и длинным, Светлана часто вспоминала, что на этом балконе она училась ездить на двухколесном велосипеде. Светлана решила, что если она не сможет убить собаку, то сможет вырастить ее для себя. Она часами просиживала рядом с щенком. Я часто представляла, как щенячьи острые зубы впиваются в ее крепкие пальцы. Представляла мягкие необрезанные рыжие уши юного пса и его толстые кривоватые лапы. Светлана никому не давала его кормить. Она сама варила ему кашу с костями и картофельными очистками и выводила на прогулки. Мать сказала мне, что никогда не видела, чтобы Светлана так заботилась о ком-то. Она с материнской страстью следила за своей овчаркой.
Я не сразу поняла, что имела в виду мать, когда сказала мне: Светлана решилась. Мать повысила голос и с деланной радостью ответила, что Светлана растит собаку, чтобы ее съесть.
Мне было душно от этой жестокой мысли. Я думала о днях, которые Светлана проводила на балконе рядом со своим спасителем. Я не могла поверить в сказанное матерью, потому что знала, с каким трепетом Светлана привечала дворовых котов и псов. Я часто думаю о тех месяцах, пока росла собака. Часто стараюсь вообразить чувство, которое в Светлане вызывал этот неуклюжий добродушный пес. Я знаю, что Светлана брала в обе руки его большую голову и щекой терлась о мокрый кожаный нос. Я думаю о янтарных глазах этого пса. На протяжении месяцев Светлана несколько раз на дню выходила к собаке, что она чувствовала тогда? Восторг от мысли, что, съев мясо этого пса, она освободится от болезни внутри ее тела? Тупую грусть от мысли об уязвимости и преданности этого животного? В своем уме я обращаюсь к ней и стараюсь почувствовать то, что изо дня в день чувствовала она.
Осенью мать позвонила и сказала, что время собаки пришло. Я помню тот день, я шла в переходе с Чеховской на Тверскую, телефон зазвонил, я вышла из потока и облокотилась на холодную мраморную плиту. Ее голос показался мне незнакомым, мать сказала, что Светлана долго искала тех, кто может освежевать собаку, и вспомнила, что во времена работы на лесопилке она часто болтала с одним из рабочих. Тот вскользь сказал ей, что ходит в тайгу на сохатого. У него было ружье, и он знал, как разделывать тушу животного. Светлана на память набрала номер лесопилки и попросила передать трубку рабочему. Тот не сразу понял, кто она и чего хочет, но после долгого объяснения припомнил девушку, которой все сторонились. Они назначили день и время. По телефону она объяснила охотнику, что живет с дочерью – девочка привязалась к собаке, но Светлана уже сказала ей, что за псом приедут, потому что такому большому животному не место в городской квартире. Светлана сказала дочери, что собаку увезут сторожить лесопилку. Мужчины приехали в костюмах хаки и высоких берцах. Я часто представляю себе, как они вошли в прихожую и заполнили коридор голосами и запахом древесины. Они забрали пса.
Бабка с антресолей достала десятилитровую эмалированную кастрюлю и вечером долго варила мясо. Из розового оно стало серым, а наваристый бульон был желтым от жира. Когда мясо начало кипеть, Светлана почувствовала душный сладковатый запах, доносящийся из кухни. Она молча лежала на своем диване и одну за другой смотрела передачи. Когда все было готово, бабка позвала Светлану, поставила перед ней глубокую тарелку с несколькими кусками мяса, и та, не решаясь опустить глаза, долго смотрела перед собой. Бабка помыла посуду и села рядом. Она вопросительно смотрела на Светлану. В конце концов Светлана сделала вдох, кратко глянула на тарелку с остывающей похлебкой, встала из-за стола и сказала, что не станет есть свою собаку.
* * *
Я вспоминаю серию пастелей художницы Паулы Регу, посвященную депрессии. На одной из картин женщина сидит на диване песочного цвета. У нее мертвое лицо, возраст сложно определить. На ее лице отпечаталась болезнь. Она сидит в черном длинном платье с воланами, и полы платья накинуты на спинку дивана. Тень ее туловища и ног гротескно преувеличена. Кажется, что источник света где-то над затылком женщины и граница тени и ее черного платья невидима. Таким образом Регу показывает отчужденность болящей от мира.
Платье обрамляет ее, и женщина смотрит из тьмы не на нас, а куда-то за пределы картины. Но этот предел не кончается живописным полотном, она смотрит за предел жизни, потому что черная меланхолия открывает ей иное измерение. Она дарит взгляд, одновременно направленный во внутреннюю темноту и темноту мира, которая видна только ее героине. Меланхолия – это осознание одиночества в смерти при жизни. Я рассматривала лицо Светланы в те моменты, когда она не замечала, что я смотрю на нее. Я видела силу тьмы, в которой она блуждала. Когда я смотрю на женщину на песочном диване, я вижу в ее лице много лиц – Светланы, матери, бабки, свое.