Рождение клиники — страница 42 из 50

[402]. Речь более не идет об установлении корреляции перцептивного сектора с семантическим элементом, но о полном повороте языка к той области, где воспринимаемое, в своей особенности, рискует ускользнуть от словесной формы и стать окончательно невоспринимаемым из-за невозможности быть высказанным.

Так что открыть больше не будет - вычитать в беспорядочности сущностную связность, но отодвинуть чуть дальше линию языкового прибоя, заставить зайти за отмель, еще открытую ясности восприятия, но уже не являющуюся более обиходной речью; ввести язык в этот сумрак, где взгляд не располагает более словами. Тяжелая и очень тонкая работа, заставляющая видеть, так же, как Лаеннек заставил отчетливо увидеть поверх запутанной массы затвердений первую в истории медицины циррозную печень. Необыкновенная формальная красота текста связывает в одном событии внутреннюю работу языка, преследующего восприятие всей силой своих стилистических изысков, и до сих пор не замеченное -завоевание патологической индивидуальности: "Печень сокращается до трети своего объема и оказывается, если можно так выразиться, спрятанной в области, которую занимает; ее внешняя, слегка бугристая и осушенная поверхность желтовато-серой окраски; разрезанная, она кажется составленной их множества маленьких круглых и яйцевидных зерен, величина которых варьирует от просяного зерна до конопляного. Эти зерна, легко отделяясь друг от друга, не оставляют между собой никакого промежутка, в котором можно было бы различить какие-либо остатки собственно печеночной ткани. Их рыжеватый или желто-оранжевый цвет переходит местами в зеленоватый, их ткань довольно влажная, непрозрачная, кажется при прикосновении скорее вялой, чем мягкой, и сжатые между пальцами, они лишь слегка раздавливаются, оставляя в результате ощущение куска мягкой кожи"[403].

Образ невидимого видимого организует патоанатомическое восприятие. Но его видят, следуя обратимой структуре. Речь идет о видимом, которое живая индивидуальность, сплетение симптомов, органическая глубина делают на время, до высшего схватывания анатомическим взглядом, фактически невидимым. Но речь также идет о том невидимом индивидуальных изменений, распутывание которых казалось невозможным даже для таких клиницистов как Кабанис[404], и которые острый, терпеливый и расчленяющий взгляд предъявляет наконец общей ясности того, что является для всех видимым. Язык и смерть взаимодействовали на каждом уровне этого опыта, следуя всей своей плотности, чтобы предложить наконец научному восприятию то, что для него было столь долго невидимым видимым -запретным и неизбежным секретом: знание об индивиде.

Индивид - это не инициальная и не самая острая форма, в которой презентируется жизнь. Он наконец был дан знанию лишь в конце долгого движения пространственного распределения, решающим инструментом которого было определенное использование языка и трудная концептуализация смерти. Бергсон обращается совершенно в другую сторону, когда ищет во времени и против пространства, в улавливании внутреннего и немого, в безумной скачке к бессмертию условия, благодаря которым можно думать о живой индивидуальности. Биша веком раньше давал более суровый урок. Старый аристотелевский закон, запрещавший научные рассуждения об индивиде, был устранен, когда смерть обрела в языке место для своей концепции: таким образом пространство открыло для взгляда дифференцированную форму индивида.

Это внедрение смерти в знание далеко распространяется в порядке исторического соответствия, конец XVIII века вновь привлекает внимание к теме, которая начиная с Возрождения оставалась во тьме. Видеть в жизни смерть, в изменчивости - неподвижность, в исходе своего века - начало обращенного времени, кишащего бесчисленными жизнями, - это игра опыта, новое появление которого через четыреста лет после фресок Campo Santo[405] удостоверяет прошедший век. Не был ли, в целом, Биша современником того, кто разом ввел в наиболее дискурсивный из языков эротизм и его неизбежный момент - смерть? Более чем однажды знание и эротизм объявляют в этом совпадении свое глубокое родство. Все последние годы XVIII века эта общность открывает языку смерть как цель и бесконечное возобновление. XIX век навязчиво будет говорить о смерти: дикая выхолощенная смерть у Гойи, видимая мышечная скульптурная смерть у Жерико, возбуждающая сладострастная смерть у Делакруа, ламартиновская смерть болотистых миазмов, смерть Бодлера. Познание жизни дается лишь как жестокое, сокращающееся и уже инфернальное знание, желающее лишь умертвить ее. Взгляд, который покрывает, ласкает, разделял, расчленял саму индивидуальную плоть и замечал ее жалящие секреты, этот неподвижный, внимательный и не очень радостный взгляд, который с высоты смерти уже обрек жизнь.

Но восприятие смерти в жизни не обладало ток же самой функцией, что и в эпоху Возрождения. Оно несло сокращающееся означение: различия судьбы, удачи, условий были стерты ее всеобъемлющим жестом, она бесповоротно обращает каждого ко всем. Танцы скелетов изображают по отношению к жизни нечто вроде уравнивающих сатурналий; смерть неизбежно уравнивает рок. Теперь она является определяющей, в противоположность сингулярности; именно в ней индивид воссоединяется, избегнув монотонной жизни и обезличивания в медленном, наполовину скрытом, но уже видимом приближении смерти, глухая обобщенная жизнь наконец достигает индивидуальности, черный контур изолирует ее и придает ей стиль ее истины. Отсюда значение Болезненного. Макабр содержит в себе гомогенное восприятие смерти, однажды преступившее свой порог. Болезненное допускает тонкое восприятие такого рода, в котором жизнь обнаруживает в смерти свой наиболее дифференцированный облик. Болезненное - это разряженная форма жизни в том смысле, что существование исчерпывается, истощается в пустоте смерти; но равно и в другом смысле, придающем ей странный объем, несводимый к соответствию и привычкам, к принятой необходимости, определяющий ее абсолютную редкость. Привилегия чахоточного: когда-то и проказу размещали среди великих коллективных наказаний человека. Человек XIX века становится легочным, обретая в этой лихорадке, торопившей вещи и искажавшей их, свой невыразимый секрет. Вот почему грудные болезни принадлежали той же самой природе, что и болезни любви: они были страстью жизни, которой смерть предоставляет свой неизменный лик.

Смерть покинула свои старые трагические пределы. Она стала лирическим ядром человека: его невидимой истиной, его видимой тайной.

Глава Х Кризис лихорадок

Глава, где будет рассмотрен последний процесс, с помощью которого анатомо-клиническое восприятие обретает свое равновесие. Глава, которая была бы длинной, если бы события можно было передать в деталях: на протяжении около 25 лет (с 1808 года, даты, когда появляется История хронических воспалений, до 1832 года, когда на смену ей приходят дискуссии о холере) теория летучих лихорадок и ее критика Бруссе занимают в медицинских исследованиях значительное место. Без сомнения, более значительное, чем дозволялось бы проблеме, достаточно быстро решаемой на уровне наблюдения. Но столь много полемики и такие трудности понимания при наличии согласия о фактах, столь обильное использование посторонних для области патологии аргументов - все это свидетельствует о сущностном столкновении, крайней степени конфликта (жесточайшего и запутаннейшего) между двумя несовместимыми типами медицинского опыта.

Метод, разработанный Биша и его первыми последователями, оставлял открытыми две группы проблем.

Первые касались самого существа болезни и ее связи с патологическими феноменами. Когда констатируется серозный выпот, дегенерация печени, очаги в легком - есть ли это сам плеврит, цирроз, туберкулез, которые наблюдаются как таковые вплоть до их патологического основания? Есть ли поражение истинная и трехмерная форма болезни, сущность которой должна быть образом пространственной природы, или же ее нужно скорее расположить по ту сторону - ближайших причин, или по эту - как непосредственно первое видимое проявление остававшегося бы скрытым процесса? Ясно, но задним числом, какой ответ предписывает логика анатомо-клинического восприятия. Для тех же, кто практиковал это восприятие в истории медицины первый раз, дела обстояли не столь очевидно. М.-А. Пети, обосновавший свою концепцию кишечно-брыжеечной лихорадки на патолого-анатомических наблюдениях, считает, что в кишечных расстройствах, сопровождающихся некоторыми лихорадками, называемыми адинамическими или атаксическими, нет открытия ни самой сущности болезни, ни ее непреходящей истины. Речь идет лишь о ее "местоположении", и это географическое уточнение менее важно для медицинского знания, чем "общая совокупность симптомов, которая разделяет одни симптомы от других, делая возможным опознание их истинного характера": здесь терапия заблуждается, когда она направлена на кишечные расстройства, вместо того, чтобы следовать указаниям симптоматологии, требующей тонизирующих препаратов[406]. "Местоположение" есть лишь пространственное прикрепление болезни, совсем другие болезненные проявления означают ее сущность. Последняя сохраняет важное предварительное условие, образующее связь между причинами и симптомами, вытесняя таким образом поражение в область случайного. Тканевое или анатомическое повреждение отмечает только точку столкновения с болезнью, зону, откуда она начинает свое завоевательное предприятие: "Между гепатизацией легкого и вызывающими его причинами происходит кое-что, что ускользает от нас. То же самое касается всех нарушений, которые встречаются при вскрытии тела: далекие от того, чтобы быть основной причиной всех наблюдаемых феноменов, они сами есть результат особого расстройства в интимном действии. Итак, это решающее действие ускользает от всех наших средств исследования"