Рождение командира — страница 14 из 26

— Тому я, бывало, скажу: «Ну, что, Дружба?» — а он поглядит и как будто отвечает: «Ну, что, служба!» — так и ведем с ним разговор.

И он, взяв с лавки шинель, стал стелить ее в углу.

На другой день рано утром собаки, накормленные уже, стояли все друг за другом и дружелюбно махали хвостами. За ночь подморозило, и лодка пристыла. Каюр покачал ее с боку на бок и подтолкнул, потом чмокнул губами, перебрал постромочки, погладил вожака, и собаки неожиданно легко и быстро потащили лодку вперед по дороге.


● 3-й Украинский фронт

1944 г.

ТРУДНОЕ ДЕЛО

Он сидел против меня, спокойный, неторопливый, с желтым нездоровым цветом лица, с круглой седеющей бородкой, и рассказывал:

— Мы в двадцать втором году в Ровенской губернии работали, в городе Здолбунове. Сахар принимали и отправляли на Бобринские заводы для переплава в рафинад. Места там замечательные. У помещика графа Сангушко девяносто девять именьев было, а когда он купил сотое, тут и построил город Ровно. Значит: ровно сто! Вот ведь как прежде названия происходили — не просто, не зря. Дом был построен около пруда, и одна комната над прудом была сделана со стеклянным полом. Видно было, как рыба в реке ходит, как травы водяные растут. Это диво смотреть ездили со всей округи. И мне привелось видеть, еще до революции, молодой тогда был. Мы двое с товарищем ходили плинтуса в этой самой комнате менять. От сырости дерево поводило и плесень садилась. Не так для заработка пошел, а из интересу — как графья живут.

— Ну и как же?

— По будням скушновато жили, а по праздникам весело. Молоденькая там была паненка — племянница «самого». Пойдет по комнате, платьем пошумит, станет у окна — постоит, подойдет к роялю, откроет, пальчиком переберет, словно посчитает, закроет крышку, отойдет. Видно, ничего в душу не идет — скушно. Подошла, смотрела, как мы работаем, а туда, в прудок-то, и не взглянула. Надоели, видно, и карпы живые, и всякое водяное диво… Зато балы у них бывали богатые. Эту самую-то я видел в парке: идет по аллее с кавалером. Иллюминация, плошки горят, огненные лягушки скачут. Ходил смотреть. Около забора полсела собралось, глядели…

Он вздыхает, и мне кажется, что, может быть, ему жалко старых времен, воскресших в памяти за эти два года хозяйничанья немцев в Заднепровье. Зовут его Андрон Ефимыч, он хозяин дома, где мы остановились в только что освобожденном селе.

Когда штаб корпуса переезжал в это село, южную окраину его еще обстреливала гитлеровская артиллерия, а по широкой, обсаженной деревьями главной улице ходили наши связисты, разматывая провода. За дворами слышались взрывы: саперы искали и подрывали обнаруженные мины.

Перед большим белым, совершенно уцелевшим домом — только стекла были побиты — стоял этот самый Андрон Ефимыч и, мне показалось, сурово смотрел перед собой. Но это можно было понять: столько пережили тут люди, что часто человек просто замыкается сначала и кажется недоброжелательным.

Комендант подошел к дому одновременно с нами и сказал:

— Тут, в отдельной половине, отведено помещение для полковника. Вам можно поселиться на половине хозяев в маленькой комнате.

— Не белено у нас, — сказал хозяин нерешительно, — и побелить нечем.

— Вот те на! — сказал комендант. — Молодая хозяйка есть — побелит.

Мы уже вошли в кухню. Молодая светловолосая женщина, дочь старика, с нежным, но осунувшимся лицом, вышла из боковой комнатки навстречу нам, держа за руку девочку лет четырех, черноглазую и кудрявую. Девочка высвободила руку и побежала нам навстречу, кивая головкой.

Комендант велел привести в порядок маленькую комнату, и мы вместе с хозяйкой прошли через кухню в большую, предназначенную для полковника. В ней стояло три стола и деревянный неуклюжий диван. У стены около железной кровати лежал ворох соломы, сбитой ногами и неопрятной на вид.

— Тут немцы спали, шестеро, — сказала хозяйка.

То, что вчера еще тут спали фашисты, было физически противно, но то, что их не было здесь уже двадцать четыре часа, а комната после них еще не убрана, было непонятно. Казалось, хозяйка за это время могла бы вынести солому и вымыть полы.

— Побели, побели стены, — сказал женщине комендант.

— Да я не умею, — ответила женщина.

Я взглянула на нее. Она была хороша той легкой, неяркой красотой, какую женщины любят оттенять кармином. Кармина не было. Девочка стояла около нее, глядя круглыми черными глазами, и говорила нараспев:

— А дедушка мне булочку даст! А он булочку даст.

Мать одернула ее и улыбнулась:

— Наденька, беги к дедушке за булочкой.

И девочка, тряхнув черными кудрявыми волосами, убежала.

Люди эти переходили к жизни со своими, советскими людьми не так, как большинство жителей освобожденных мест.

Десять минут тому назад, по указанию коменданта, мы вместе с ординарцем полковника заходили в избу, домах в десяти от этой. Крыша дома была разобрана. Лужа крови, застывшая на притоптанном снегу, стояла у двери. Мы вошли. В кухне несмело жались на печке шесть детских грязных головок. Волосы, подстриженные ступеньками, открывали кожу головы, покрытую струпьями и болячками.

Когда мы открыли двери, дети инстинктивно отшатнулись, как бы желая спрятаться. Шофер полковника Ваня, пришедший вместе с нами, веселый, милый человек, улыбнулся детям, а когда он улыбается, круглое приятное его лицо украшается двумя ямочками на щеках и становится совсем молодым. Дети с любопытством подались вперед, и одну девочку, наклонившую головку, Ваня погладил по щеке. Девочка застеснялась и быстро обернулась к другим ребятам, показывая, что вот как ее погладили и как это удивительно.

В маленькой комнатке молодая женщина, стоя на скамейке, злым и яростным движением обдирала со стен и сбрасывала на пол фотографии, оставленные незваными постояльцами. Перед ней стоял таз с разведенной глиной. Увидев нас, она пригладила запачканной глиной рукой черные прекрасные растрепавшиеся волосы. Мрачно смотревшие глаза ее сверкнули гневно.

— Выживу дух их проклятый! Еще не выспалась, ребят не помыла, а стены обскребу. Ногти поломаю — обскребу. — Она спустилась с табуретки и отшвырнула ногой фотографию красивой завитой женщины. — Два года мы в тюрьме жили, два года дыхнуть не смели! — И она горько заплакала. — Уходили они, проклятые, говорят: через два дня вернемся. Не вернетесь, палачи! Вон сила наша какая идет! (Ординарец полковника повернулся было к двери.) Ой, — воскликнула она горько, — да что же это вы уходите?! Да куда же? Да ведь я скоренько побелю.

Я стояла в комнате, шофер Ваня и ординарец полковника Фатых, молодой ловкий татарин, умеющий делать все на свете хорошо и быстро, стояли тут же.

«Ну как?» — взглядом спросил ординарца шофер.

— Да никак не разместиться, — ответил Фатых. — Помещение абсолютно маленькое.

— Ой, не уходите! Ребят я к соседям уведу. Тут чисто будет, светло. Коровушку мою эти проклятые угнать не поспели, уходя, застрелили у самых моих дверей. Так ведь мясо доброе: может, вам сварить?

Мы посидели у нее и послушали горький ее рассказ. Муж ее ушел к партизанам в днепровские плавни. Семья жила все время под страхом, голодно, грязно, от вшей избавиться не могли: стояли у них грязные гитлеровские солдаты. Молока от своей коровы дети при немцах и попросить не смели. Когда, выслушав ее, мы стали прощаться, женщина сказала печально:

— Что же это мне одной нет счастья? Никого ко мне не поставят?

И обрадовалась, когда вошел комендант, спросив:

— Видать, не разместитесь здесь? Ну, сам тут буду жить. Ладно ли, хозяйка?

И как осветилось лицо женщины, как загорелись глаза, как она поклонилась в пояс!

Вот этого истинного гнева и настоящей радости не чувствовалось по первому впечатлению в большом доме, на чистой половине которого мы поселились.

Фатых сразу же захлопотал на кухне.

— Ну-ну, — сказал он мне, — корова у них цела. И телка еще есть, и куры, — пойдите поглядите.

Я пошла в левую половину дома, где были теплые стойла для скота. Солнечный луч падал через проломанную черепичную крышу и освещал гладкую коричневую спину большой коровы. Она лежала в своем стойле и, услышав скрип отворяющейся двери, повернула голову в мою сторону. Красивые правильные ее рога венцом поднимались над широким лбом с закурчавившейся посредине шерстью. Жующие губы были влажны и чисты. Огромное розовое вымя покоилось на чистой соломе. Около нее ходил пестрый петух — деревенский красавец — и, откидывая ногами солому назад, приглашал кур. Под самой крышей были подвешены ящики, и в них, сидя на краешке, освещенные солнечным лучом, ворковали голуби.

По двери сейчас лез вверх, к голубям, щуря зеленые глаза и отливая на солнце блестящим — тигровой расцветки — мехом, огромный сытый кот. Заметив, что я увидала его, он сначала замер, повис тихо, потом, быстро перебирая лапами, спустился вниз и затрусил к выходу, делая вид, что оказался тут случайно.

Слишком благополучно все выглядело здесь!

В тот же день пришли три человека: два — в черных, обычного вида, мужских пальто, сильно поношенных, один — в старой шинели без погон. Он оказался директором МТС соседнего, еще не освобожденного села, был в эвакуации и теперь послан из Днепропетровска восстанавливать машинно-тракторную станцию в нашем селе.

Он сказал нам, что дом этот принадлежит здешней МТС, директором ее был сын Андрона Ефимыча, и сын этот был увезен гитлеровцами на станцию Апостолово и там работает сейчас у них по отправке зерна в Германию, сам же Андрон Ефимыч раньше тут не жил, а приехал к сыну перед самой войной.

Новый директор пришел с двумя сельсоветчиками — один из них был председатель. Закрыв дверь в комнату хозяев, они предупредили всех нас, что мебель в доме принадлежит МТС, и просили заявить в сельсовет, если семья прежнего директора соберется что-нибудь вывозить. Им известно от соседей, что старик перед отступлением гитлеровцев что-то закопал у себя во дворе.