Рождение командира — страница 20 из 26

В это время далеко в высоте он услышал — шумит мотор самолета. Санитарный самолет делал круг над северной окраиной села, потом начал спускаться к снежной поверхности аэродрома. «Ну и хорошо, что его увезут во фронтовой госпиталь, — подумал полковник. — Поправляйся, Егор, и возвращайся обратно!» И полковник подумал, что Макаров теперь в верных руках.

Дома адъютант полковника доложил, что по принятой вчера заявке фронт выслал санитарный самолет для полковника Макарова. Через полчаса полковник Карташов выехал к наблюдательному пункту.

Рано утром на третий день после ранения Макарова полковника Карташова, крепко и недавно заснувшего после целого дня напряженной работы и ночных разъездов по дивизиям, разбудил телефон. Он немедленно взял трубку, и, несмотря на только что прерванный сон, сознание его благодаря выработавшемуся рефлексу оказалось совершенно ясным.

Услыхав первые слова, он приподнялся на локте, потом сел резким движением на походной кровати и переспросил:

— Как? Как? Повтори!

Говорил подполковник Веретенников. Он повторил еще раз фразу, сказанную им:

— Положение полковника Макарова очень плохое. Началась газовая гангрена.

— Но ведь Макарова увезли, — прервал полковник.

— Не увезли, товарищ гвардии полковник. Самолет прислали для сидячего больного, открытый. Другого в армии в это время не было. Начсанкор не отпустил полковника в открытом.

— Почему же мне не доложили?

— Вы были на наблюдательном. Ночью начсанкор сам съездил в армию и привез профессора. Он немедленно взял полковника на операцию и обнаружил уже синие пятна. Положение почти безнадежное.

Полковник Карташов оделся и хотел немедленно ехать к Макарову, но ехать не пришлось: его вызвал командующий. Потом, взяв трубку телефона и опуская ее только за тем, чтобы повернуть ручку и приказать соединить с тем, другим и третьим командирами дивизий, он проработал несколько часов, время от времени делая отметки и записи на своей рабочей карте. Потом выдались полчаса, когда можно было не говорить по телефону, не вызывать к себе офицеров штаба, а просто походить по комнате и подумать. Ехать к Макарову все еще было нельзя, должны были принести шифровку.

Он ходил взад и вперед наискось по комнате, испытывая боль оттого, что положение Макарова было почти безнадежно, и оттого, что обвинял себя в равнодушном отношении к ранению товарища.

«Как это я сказал ему, — думал полковник и морщился от ощущения стыда и боли, — что «это обойдется». Доверился молодому врачу: «Когда ранен человек — температура всегда поднимается…» Зачем я успокаивал этим не его, а себя? Зачем мне хотелось видеть его ранение более легким, чем оно было на самом деле? Почему я не спросил — хороший ли хирург делал первичную обработку раны? И бедная Федосеевна! Как я мог обвинить ее, что она хотела представить ранение мужа в более мрачном свете. Она была права, когда говорила, что полковник слабенький. И я это сам знал, а отвел от себя, как пустое…»

Он закурил новую папиросу и снова заходил по избе.

«Посчитал его ранение за легкое, — опять подумал он с укором, — чтобы очень не беспокоить себя. Как это любит человек отходить в сторону от трудного! Надо было требовать немедленной присылки самолета, проверить, какой выслали и увезли ли Егора. А я что сказал адъютанту? Я сказал, что заявка сделана, а дальше, добиться самолета, дело начсанкора».

Полковник не заметил, что последнее обвинение было несправедливо: он сам звонил в армию о присылке самолета и о самолете справлялся несколько раз. Дело же начсанкора действительно было в том, чтобы проследить за отправкой раненого и доложить вовремя, чего он не сделал.

И вдруг полковник Карташов почувствовал непоправимую потерю. Сколько времени они работали с Егором бок о бок, и все казалось, что главное, какой-то важный для них обоих разговор, — впереди и без этого разговора, не сказав чего-то друг другу, им расставаться нельзя. Так вот: разговора не будет! Мог узнать ближе товарища и не успеет!

И тут Макаров стал виден полковнику необычайно ясно как человек и товарищ. Он был превосходный артиллерист, и по его опыту и возрасту пора бы ему было в генералы. Но производство почему-то задержалось. Макаров говорил об этом так: «Мне, брат, чины, ордена — дело десятое, я старый партиец и старый артиллерист: оба эти звания обязывают».

Внезапно одно воспоминание особенно больно резануло полковника. Это было, когда они вместе с Егором в холодный осенний день сорок третьего года заехали однажды в село, только что освобожденное от немцев, и остановились на краю его, ожидая, пока подтянется вся автоколонна. Пока полковник Карташов выслушивал доклад коменданта, Егор отошел в сторону, где у ближней избы стояли два худеньких десятилетних мальчугана в грязной порванной одежонке.

Отпустив коменданта, полковник Карташов осмотрелся вокруг, ища глазами Макарова, и увидел его: он стоял против мальчуганов и что-то говорил им, а они смотрели на него боязливо огромными тоскливыми глазами — маленькие против высокого Егора. Макарову, видимо, невозможно было выносить эту тоску в детских глазах, он полез в карманы, но ничего не обнаружил там годного для того, чтобы развлечь десятилетнего ребенка, пережившего столько тяжелого во время хозяйничанья немцев в их селе. От этого нельзя было отвлечь пряником или перочинным ножом, который Макаров задумчиво держал на ладони.

Егор шагнул вперед, нагнулся, обнял за плечи обоих ребят и что-то сказал, от чего один просиял улыбкой. «А ну, побежали!» — услышал полковник Карташов. Взяв за руки обоих, Егор бежал с ними к машине, и какой-то захлебывающийся не то смех, не то плач донесся до Карташова: мальчики все-таки засмеялись. Макаров посадил их в машину и приказал своему Ивану Васильевичу покатать их, одеть и накормить.

Макаров подошел к Карташову оживленный и бодрый:

«А что, — сказал он, — я пойду посмотрю, как их там покормят — сироты ребята». А полковник Карташов ответил тогда, что ребят накормить сейчас негде, придут машины комендантской роты, тогда и покормят. «Я велел, чтобы Иван из-под земли достал, — упрямо сказал Егор, — и велел, чтобы отдал мой ватник». — «Ну, двух ребят одним ватником не оденешь, — ответил полковник Карташов, но, увидев, как недоуменно уставился на него Егор, добавил: — Сейчас подъедет моя машина, возьми тогда и мой — там, под сиденьем, лежит, Василий знает». И Егор, сам как десятилетний мальчик, торопливо зашагал навстречу идущей машине Карташова, замахал рукой, крича шоферу какие-то веселые, живые слова. Детское в человеке, остающееся на всю жизнь, сейчас стало понятно полковнику. Вспомнилось недавнее ощущение легкости, приходящей с весной, которое, казалось ему, могло быть только его ощущением — так оно было хорошо и особенно.

«Как это мы лучшее оставляем для себя и не думаем, что и в других оно есть, совершенно такое же?» — подумал полковник Карташов, перебирая в уме, что он знает про детство Макарова, про его юношеские годы.

— Мало знаю! — сказал он вслух.

«Думаем, что только мы можем так чувствовать, думать, а другой человек живет проще и думает проще, и если бы то, что случилось с Егором, случилось со мной, каким бы это мне казалось большим и трудным. А то, что случилось с ним, я приуменьшил».

И хотя полковник Карташов помнил, что он спешил отправить Макарова и боялся за него, все же теперь он думал, что не так делал это, как следовало бы.

Макаров представлялся ему теперь таким человеком и товарищем, которого он недооценил в свое время — на самом деле этого вовсе не было, — а теперь вот поздно, и Макаров, конечно, обвиняет его в недостатке заботливости.

Полковник Карташов взял принесенную ему шифровку, прочитал, отметил, что нужно было сделать, и вышел из дома. Черная грязь замерзла на морозце и блестела как лакированная. И опять мысли его унеслись вперед, он мысленно посылал минеров, они разминировывали дорогу, а за ними связисты тянули провод к новому командному пункту.

На пороге дома, где лежал Макаров, его остановил часовой:

— К полковнику нельзя, не велели пускать, — сказал он.

— Почему?

— Там врач.

Полковник осторожно вошел в комнату. Посередине комнаты на стуле сидел крупный, широкоплечий человек в коротком белом халате, из-под которого виднелась военная форма, мешковато сидевшая на нем. И лицо у него было крупное, и нос, и руки, лежавшие на коленях, были крупные. За ним на кровати виднелся лежащий на спине полковник Макаров. У постели сидела побледневшая, притихшая Федосеевна. Куда девались толстые ее, положенные короной на голове косы? Они были гладко и как-то робко причесаны вниз.

— А, дружище! — сказал Макаров почти обычным своим голосом. — Пришел? Подойди поближе. Это, знакомься, армейский хирург, профессор. Вчера спасал меня. Приехал и сразу — операцию! Говорит, выкарабкаюсь, хотя и серьезнейшая была история…

Полковник Карташов поклонился хирургу и, чувствуя себя неуверенным и неловким в этой комнате, где его умение управлять войсками в бою ничем не могло помочь товарищу, снял шинель, оставил ее в углу на каком-то мешке и подошел.

— Ну, как, Егор? — спросил он голосом, который удивил его самого своей теплотой. — Ну, как, друг? Я и не знал, что ты еще тут.

— Конечно, не знали, — встрепенулась Лизавета Федосеевна, — кому же знать?

Но Макаров взглянул на нее, и она замолчала.

— Было плохо совсем, — сказал он, и Карташов, и он сам знали, что в эту минуту все, что говорится, имеет, кроме прямого, еще и другой, скрытый смысл. — Если бы начсанкор не привез товарища профессора, был бы мне каюк. Я тебе сказал тогда, что это паршивое ранение: в мякоть и навылет…

— Да, Егор, — сказал Карташов, — я виноват, не подумал, что это так серьезно…

— А что вам думать, полковник? — Хирург посмотрел на него. — В этом деле должны думать специалисты. Принято почему-то думать, что это легкое ранение, а оно может обернуться очень и очень трудно. На что это похоже? — сказал он вдруг капризным, не соответствующим его росту и крупному сложению голосом. — На что это, спрашиваю, похоже? Говорят — не разрывная, а я вытаскиваю один осколок, другой… Я не кадровый военный, хотя и воюю три года, я не понимаю там ваших крупнокалиберных и рвутся они или не рвутся. Мое дело — вытаскивать и пули, и осколки. Я не выбираю то или другое: мне дают условие, и я решаю задачу. Но если, — он круто повернулся на стуле, — но если я, кроме осколков, вытаскиваю еще куски шинели и ватных брюк, затащенные к самому выходному отверстию, и вижу круглое — яйцо пролезет — отверстие, то говорю, если это была пуля, она, вероятно, разорвалась.