— Ну и будем толковать больной с подлекарем, а дело стоять будет? — строго сказал Степан Игнатьевич. — Погостила и ступай. Скажи — бригадир сам завтра будет.
Я вышла проводить женщину, чтобы сказать ей, что ни завтра, ни послезавтра бригадир не будет, а разве что через неделю доктор отпустит его домой.
— Господи, да разве я не понимаю! — сказала женщина. — Поди с ним поговори! А ему только не перечить, а там делай с ним, что хочешь. — Хитро и молодо блеснули серые лукавые глаза. — Он-то ведь упрямый, а на упрямых воду возят… Да что было-то с ним! Немец ему живот ножом располосовал… А он их троих убил да ушел.
Как можно было уйти с такой раной, понять было трудно. Я решила как-нибудь сходить в село и расспросить женщину. Но Степан Игнатьевич, когда он стал поправляться, сам рассказал мне об этом.
— …Дело это давно было, еще при старом режиме. В деревне жил у нас лавочник. Служил я у него в приказчиках. В лавке — все, что тебе угодно. Крупа, и сахар, и соль, и мыло, и гвозди, и кожа… Хомуты, уздечки — ну все, что требуется, весь подбор. Прозвал его народ: «Маркел — сухие гвозди». Ну, как приклеили. Не было у него того, чтобы не обвесить, не обмерить. Говорили ему люди: «Маркел Назарыч, ты ведь не довесил мне муки-то. Полфунта не хватает». — «Это, говорит, усушка произошла». — «Ладно, — люди говорят, — усушка на муку — пускай, а неужели же и на гвозди усушка?» Так и прозвали: «Маркел — сухие гвозди». И сам видом он, как гвоздь согнутый, был — бессмертный кощей…
Я, конечно, служу, значит, надо по хозяину ладить. «Чтобы у тебя этой блажи не было, Степан! Смотри, как я вешаю, и понимай!» Я, конечно, и смолоду понятливый был. Пришелся ему по душе. Хозяин обвесит, и я норовлю. «Ну, говорит, будет из тебя толк. Купцом будешь. В компанию возьму…» Иной раз иду по селу, слышу про моего хозяина говорят: «Маркел — сухие гвозди». «Правильно, думаю, говорят…»
Понравилась мне тут девица одна. Это я нынче остарел, а был я прямо Еруслан Лазаревич. Стал за ней похаживать. Она и лицом взяла, и работница, и танцевать, и смеяться — на все хороша. Помещичишка у нас был — так у него на скотном дворе работала. Глаз таких я во всю жизнь не увидел боле: глядит и греет глазами-то.
«Как, думаю, ей понравиться?» Я — медведь медведем. Выходит — надо мне танцам обучаться. Стал глядеть, как городские приказчики танцуют: мудрено, не могу примениться. А у меня в городе, в Рославле-то, брат двоюродный, тоже в приказчиках. «Ты, говорит, вот как учись. Полечку хочешь? Повторяй: «Рупь шесть гривен, два с полтиной! Рупь шесть гривен, два с полтиной!» Смекаешь?» И оно правильно: как напеваешь, ноги сами идут. А если вальс, то: «Рупь двадцать, рупь тридцать, рупь семьдесят пять!» И верно: так тебя и кружит, никакой музыки не надо. Слышишь, как оно различается? — Степан Игнатьевич проговорил скороговоркой, напевая: — Рупь двадцать, рупь тридцать, рупь семьдесят пять!..
Выучился! Одеваюсь чисто, а она не смотрит. Что за оказия! Раз вечером я ей стал объяснять: я не для баловства, я женюсь, мне жену надо. А она смеется. «Не смейся, говорю, не гордись. Ты хороша, и я не хуже. Рассмотри, говорю, поближе». — «Я уже рассмотрела, говорит, в яблочке-то червоточинка есть». — «Неужели? А все-таки пойдешь за меня?» — «Нет, не пойду. У тебя кличка очень нехорошая». — «Какая же, спрашиваю, кличка? Я не собака, чтоб кликали…» — «Маркел — сухие гвозди» — так тебя по хозяину кличут». И убежала. Меня как будто обухом по голове…
Ты думаешь, я это дело сразу понял? То-то и есть, что не сразу. Поболе года я еще круче с народа золотники хозяину собирал: прежде-то все фунты да золотники были. Озверел. Меня уже в глаза «Сухие гвозди» называют. Ненависть какая-то во мне появилась, а самому хоть удавиться, совестно. А Маркел в городе хвалится, что приказчик хорош: все дела на меня полагает, доверился. Дом он в ту пору себе построил под железной крышей, о двух этажах.
Раз заходит Маринушка в лавку, покупает сахар-песок. Я вешаю, а она, будто ей совестно, смотрит в сторону. «Посмотрите, говорю: в аккурат!» Она и взглянула на меня… Я, как вышел из-за прилавка, подошел к ней, говорю: «А коли бедность одолит, не покаешься? Все брошу, гори оно ясным огнем…» А она испугалась: «Что ты, Степан! Да я ведь месяц замужем. Вот муж за сахаром послал». — «Значит, говорю, сладкая ваша жизнь? А я-то как же?..»
Степан Игнатьевич помолчал, вспоминая.
— В тот день я Маркела побил, будто он виноват, что я сам дураком был. Много я тут куролесил, но после все равно пришлось батрачить.
И уж жизнь потом сколько ни ломала… и на германской войне был, а, как вернулся, народ все кличку помнит: «Сухие гвозди», говорят, вернулся». А уж и на бессмертного кощея нашлась утица, а в утице яйцо, а в нем кощеева погибель! Ну, тут я дичать не стал: фронтовики в нашей деревне меня знали — выбрали в комитет бедноты, потом в сельсовет членом. Стал я себя показывать в работе — идет дело полным ходом. Потом женился, дети пошли. Одно только: мозолит мне глаза Маркелов дом. Когда шел с войны домой, думал — спалил его, да и шабаш! Да не вышло: мы же сами в сельсовете под школу его определили… «Ну ладно, думаю, стой, пока не сгниешь».
…Потом колхоз мы организовали. Кличку-то я реже слышу да реже. «Скоро забудут», — думаю. Хотя нет-нет да и скажут: «Это пускай «Сухие гвозди», то бишь, извините, Степан Игнатов пусть провернет…»
Так и шла наша жизнь все лучше да веселее, когда напал на нас Гитлер проклятый.
Как стали немцы к селу подходить, я свою семью с нашими колхозниками вперед отправил, сам пошел скирды зажигать: богатое сено было. Прямо рука не поднималась, но пришлось… Подпалил все до одного и пошел задворками мимо села к станции.
Подошел к маркеловскому дому так в сумерках. Напомнил он мне всю мою прежнюю жизнь у Маркела. «А что, думаю, теперь его вполне возможно спалить. Немцам такое помещение оставлять нечего. Не будешь ты, проклятый, стоять на земле». Да и шагнул во двор.
Гляжу — перед домом машина стоит не наша. Неужели немцы? Они и есть. Ихний солдат с крыльца спускается. «Хальт!» — кричит и ружье на меня повернул.
«Эге, думаю, этого случая пропустить никак нельзя». Иду во двор, будто я сам пришел и вовсе его не опасаюсь. Не стреляет, глядит. А ружье все на меня направляет. Тут из дома выходит тощий, бледный офицер. Солдат ему докладывает. Офицер что-то сказал ему. Солдат подошел ко мне, по карманам похлопал, обыскал — не нашел ничего. Офицер и говорит мне по-русски: «Иди сюда».
Зашел в избу. Сидит какой-то важный, толстый, похоже, чином повыше, чем тощий, сразу видно — фашист. А на лавке… мать честная, сидит один человечишко городской. «Эге, думаю, вот ты кто оказался? Изменник Родине!» Да какая ему может быть Родина, подлому человеку?
Главный немец показывает на меня и спрашивает городского, а офицер переводит: «Что вы про него скажете? Может он бургомистром быть?» — «Вполне ручаюсь, — отвечает. — В этом самом доме уважаемый купец жил, Маркел Назарович, а этот человек у него приказчиком был. Хозяин его правой рукой своей считал».
«Ах, ты, думаю, когда же мне бог грехи простит?» Чую, во мне злоба закипела…
«Ну, вот что, — говорит офицер, — ты будешь бургомистром у вас в селе. Будешь следить, чтобы правильно исполнялись приказы немецкого командования, о всех случаях неповиновения должен сообщать немецкому командованию, то есть мне».
И слышу, говорит городскому этому: «У него вид представительный». От меня, видишь, представления ожидали! Ну, я и показал им представление. И начал крушить. Не помню уж, чего и было. Пришиб я обоих немцев. Опомнился — у меня револьвер в руке: я их, значит, рукояткой и бил. Стреляли они, да в суматохе мимо пришлось. Стою, ощупываю себя: все цело, чуть только корябнуло по плечу. А тут из-под стола человечишка тот меня и полоснул кинжалом…
Надо уходить, а дело мое дрянь. Я над окошком шильце усмотрел, и там же дратва висит. Зашил себе рану двумя швами, затянул полотенцем и пошел. Со ступенек пришлось на карачках. Поднялся все-таки, а ходу нет. Гляжу — солдат убитый у крыльца и Семен, мужик наш, стоит. Весь белый даже стал.
«Пойдем, говорит, Степан Игнатьевич, опирайся на меня. Жалко, я к последнему действию угодил…» — «Видел, говорю, как я их разделал?» — «Видел, отвечает, маленько застал. Ну, говорит, в жизнь не забуду, как тебе брюхо располосовали. Я думал, ты кончился. А не заходил в избу — оглядывался, не бежит ли кто. Выстрелы были. Нет, никого пока не видать».
Доплелись мы с ним до станции — паровоз под парами. Они с машинистом меня и посадили. Дом зажечь не пришлось, да я как врагов увидел, у меня на них сердце зашлось…
Степан Игнатьевич откинулся на подушку и удовлетворенно сказал:
— Ну, зато после никто боле «Сухих гвоздей» и не поминает.
● Пенза
1942 г.
СУВОРОВСКОЕ КАЧЕСТВО
Батальон, возвращаясь с занятий, подходил к лагерю. Уже показалась ровная тополевая аллея, вдоль которой была разбита передняя линейка. Потом стали видны освещенные ярким солнцем гимнастические городки и очертания стоявших перед левым флангом лагеря орудий артиллерийского парка. Среди деревьев белели ряды палаток.
«Вот и отвоевались на сегодня!» — подумал Летягин, представляя себе, как он сейчас скинет взмокшую от пота гимнастерку и побежит умываться. И весь этот стройный под блестяще-зеленой листвой лагерь поманил его к себе, как место, где он найдет время отдохнуть и разобраться в том, что его беспокоило.
Сегодня проводились двусторонние тактические учения. Было три часа дня, когда оружие было вычищено и роты построились на обед. Потом лагерь затих. После тихого часа Летягин, наводчик пулеметной роты — ефрейтор первого года службы — коренастый, с блестящим, разгоряченным июльским солнцем лицом, отпросился у старшины до вечерней поверки сходить по соседству в артполк к своему земляку. Земляк был тоже наводчик, артиллерист Буров, с которым у Летягина всегда находилось, о чем поговорить.