Чрезвычайно значимая фигура в истории ботаники и всего европейского естествознания, не очень известная и недооценённая – Андреа Чезальпино. В трудах очень различных историков всё чаще высказывается точка зрения: Чезальпино – первый систематик [Cain 1959; Atran 1990]. Если история гербалистов, собирателей растений идёт через Плиния и Диоскорида к многочисленным немецким травникам и далее до Баугина, потом сплетаясь с историей систематики, то у систематики как науки – собственная предыстория. И Чезальпино – именно тот человек, первый систематик, который владел методом в понимании, ставшем общепринятым через сотню лет после него. Это как раз пример учёного, на век обгоняющего своё время. Однако в истории у него было весьма мало последователей и в целом современники забыли о его работах.
Он учился в Пизанском университете, был учеником знаменитого анатома Р. Коломбо и в этом качестве создал теорию кровообращения, которую только специалист может отличить от взглядов Гарвея [Pagel 1976]. С другой стороны, Чезальпино учился у Луки Гини и получил от него отличное представление обо всех технологиях гербализма. Поскольку Лука Гини – это, в общем, основатель ремесла создания гербариев в Европе, то его ученик Чезальпино владел гербарными техниками на очень высоком уровне. Чезальпино – один из первых ботаников, которые стали делать гербарии, и его гербарии сохранились до наших дней.
Основа его мировоззрения и философии – твёрдый аристотелизм. Существует досадный миф, распространяемый в истории науки, – будто развитие науки Нового времени было связано с разрушением аристотелизма. Это, мягко говоря, не очень соответствует фактам – достаточно знать, что наиболее рьяными поклонниками Аристотеля XVI–XVII вв. были Чезальпино и Гарвей, которые и стоят в основании современного биологического знания.
Чтобы говорить на эти темы, требуется различать несколько разных трактовок Аристотеля, в частности – арабизированного Аристотеля, т. н. аверроизм [Belo 2007]. И прослеживать у каждого философствующего учёного тех веков личную его долю аристотелизма, количество аверроизма и оттенок (нео)платонизма. При этом надо понимать, что в отличие от (многих) современных учёных тогдашние классики науки работали всерьёз, то есть Чезальпино и Гарвей очень внимательно читали труды и Аристотеля, и Аверроэса, и их взгляды были основаны на глубокой проработке текстов этих мыслителей и продумывании их сложных и весьма масштабных систем.
Чезальпино в 1569 г. опубликовал «Quaestionum peripateticarum libri V», глубокую философскую работу, по духу – аристотелевскую с большим влиянием Аверроэса. Он был пантеистом, можно даже сказать – спинозистом до Спинозы. Заслуги его как философа столь велики, что, пожалуй, можно сказать – изучать философию XVI в. без «ботаника» Чезальпино нельзя, у него прослеживаются очень важные для этого века направления аристотелианской экзегезы. Так что выносить суждение об отношениях того или иного мыслителя с аристотелизмом – это очень тонкая философская работа, и в данном тексте мы этим заниматься не будем, разговор пойдёт лишь о немногих философских аспектах труда Чезальпино.
В 1583 г. Чезальпино опубликовал крайне важную работу, положившую начало биологической классификации, – «De plantis libri XVI». В этой книге эмпирические ботанические проблемы занимают отдельное место и совершенно отделены от неэмпирических концептов схоластики. Это тоже «философская» книга – в отличие от современных ему гербалистов, книга без иллюстраций. Если угодно, можно провести «детское» различение: гербалисты и происходящая от них ботаника – это «книжки с картинками», а книги без картинок – это возникающая биологическая систематика. В «De plantis libri» дана первая научная классификация цветковых растений, система Чезальпино сделана по органам плодоношения.
Кроме того, этот учёный занимался химией, минералогией и геологией («De metallicis libri tres», 1596 г.). В некоторых аспектах эти работы предвосхищают открытия Лавуазье и других химиков XVIII в. Тут же содержится, например, правильное понимание ископаемых – как остатков вымерших живых форм. Роды и виды существ он полагал существующими вечно, лишь индивиды смертны. Был сторонником атомизма – частицы материи, атомы не бескачественны, но различны с точки зрения их совершенства.
Впрочем, нас в данном тексте будет занимать только Чезальпино – создатель систематики, то есть создатель интеллектуальной техники, которая позволяет разуму работать с большим разнообразием чувственных форм [Atran 1990].
Чезальпино и Галилей: первичная морфология
Итак, большинство гербалистов до Чезальпино перечисляли растения в порядке алфавитном, или в медицинском – согласно их лекарственным свойствам, или привходящем – например, делили единый список на книги в многотомном издании. Чезальпино [Cesalpino 1583] создал, видимо, первую рациональную научную систему растений. Классификация растений по их естественным свойствам должна быть очень простой и эффективной, чтобы её было легко запомнить и выучить. И потому роды и виды должны располагаться не по их медицинским свойствам, не по причинам их использования, не по местам их произрастания. Всё это акцидентальные качества [Atran 1990]. Требовалось среди великого множества естественных свойств выделить существенные свойства, на которых может быть основана система.
Чезальпино разработал такую систему, за что Линней и назвал его первым истинным систематиком. В основном система Чезальпино была основана на признаках плодов, хотя в зависимости от уровня деления признаки сменяются. Самое первое деление – по жёсткости сердца растения, Чезальпино подразделяет растения на деревья и травы. Потом деление идёт по положению зародыша в семени, по признаку наличия семян (отделяя мхи и т. п.). Далее следуют признаки формы плода, положения завязи, числа семян, присутствия или отсутствия их покрова, формы корня и т. д. – в результате выделяется 15 высших групп (говоря современным языком – классов) и 47 секций, более низких подразделений. Чезальпино был первым, кто осознанно выделял высшие таксоны – выше уровня родов (родовидов). Важно заметить, что в системе Чезальпино основание логического деления для классификации живых существ может быть различно [Sloan 1972].
В отличие от Аристотеля, Чезальпино полагал возможным выстроить систему на признаках строения семян и плодов. Аристотель считал, что организм определяется в значительной степени также и условиями среды, далеко не только свойствами семени – то есть Аристотель не принимал редукции всего организма к нескольким существенным частям. Ведь такое сведение подразумевает, что в организме имеются «лишние детали» – ну, не вполне лишние, но не обязательные, второстепенные и второсортные. А Чезальпино видел ведущую роль фруктификаций (= плодоношений) и производил рационалистическую редукцию. В результате Чезальпино работал с понятием естественной схемы вещей – тех черт реальности, которые только и существенны для понимания Божественного плана. Причём Божественный план был рационален и – в той или иной степени – постижим для человеческого разума, а наличные вещи на земле – хаотичны, материальны и непостижимы в своей бессмысленной случайности.
Тем самым среди частей одного и того же организма есть такие части, по которым разум способен понимать реальность, эти части сами по себе имеют отношение к рациональной реальности, и есть другие части – бессмысленные, непонятные, существующие случайно в неупорядоченном и не до конца пронизанном мыслью материальном мире. В этот несовершенный тварный мир золотыми гвоздями вдвигаются особые существенные признаки – только ими и связывается мир разумных идей и тёмный мир хаотической материальности. Такими признаками являются признаки фруктификаций, плодов и семян. Тем самым растение является материальной реализацией фруктификации.
Таким образом понятая идеальная картина растительного мира располагается рядом с реальным миром, наряду с ним. Имеется хаотический подлунный мир, где законы могут искажаться случайностями, и в нём мы находим растения, и мы можем создать в себе некое понимание растительного царства – идеальный образ системы растений, соположенной реальному многообразию растений и помогающий понять это разнообразие.
Итак, благодаря фруктификациям Чезальпино может заключить о рациональности, заложенной Богом. Фруктификации, конечно, тоже не целиком значимы – редукция идёт дальше, от семян и плодов Чезальпино оставляет только числа (numerus), позиции (situs) и фигуры (fgura). Только они указывают на истинную, сущностную таксономию [Atran 1990]. Эти золотые гвозди истинной реальности, вдвинутые в хаос подлунного меняющегося мира – очень важный концепт. Только с виду мысль Чезальпино устарела, раз она говорит о внешних признаках. Если взглянуть на современные тексты сторонников ДНК-систематики и молекулярных методов, та же самая идея будет сверкать, как во времена Чезальпино: организмы состоят из кучи лишних деталей, надо провести феноменологическую редукцию и смотреть только на избранные признаки особенной части, прямо предназначенной для различения видов, и тогда истинный образ системы воссияет в разуме познающего.
Различия признаков в зависимости от условий произрастания – климата, почвы и т. п. – признаются акцидентальными и не включаются в разграничения, определяющие таксоны. Качества текстуры, запаха, вкуса и цвета у Чезальпино являются частными вариациями и могут использоваться только как дополнительные к истинным – числу, положению и фигуре. Такое вот «мене, текел, упарсин» – «исчислено, взвешено и разделено» (Дан 5:26–28).
Есть ещё одна особенность, на которую следует обратить внимание, – деталь, подчёркивающая, что это именно индуктивная система (по крайней мере – система, включающая значительную индуктивность; специально об индукции у Чезальпино поговорим дальше). Если бы речь шла только о дедукции, можно было бы определить, что Божественный план выражается, например, только в числах или только в протяжениях, и строить систему, ограничиваясь лишь этими качествами. Но ситуация иная: таких признаков будет слишком мало, чтобы порождённое ими число сочетаний охватило видимое разнообразие растений. В таких случаях говорят об информационном наполнении частей – некоторые части организмов дают мало признаков, другие – много. Есть целые группы растений (и животных), где признаков регулярно «не хватает», и другие группы – у которых признаков избыточное количество. Самым простым примером «бедных» групп будут простейшие организмы – известно, что морфология у них даёт очень ненадёжные признаки, классификация строится там на иных основаниях.
Конечно, простейшие были не известны Чезальпино – речь о том, что каждый систематик прикидывает получаемую им информационную ёмкость совокупности признаков и сопоставляет с наличным разнообразием, которое подсказывает примерное число подразделений. Скажем, поделить все растения всего на две группы, а далее – на конкретные роды… этого будет мало. Потому что запомнить неупорядоченные 10000 родов – невозможно. А делить растения на, к примеру, десять тысяч подразделений – надродовых – это, пожалуй, много. Тогда будет дублирование, вместо иерархии понятий каждому роду будет соответствовать «надрод», пустое имя, которое зачем-то надо запоминать. И потому создатели крупных ботанических систем выбирали ту или иную систему органов – которая была в достаточной мере информационно насыщенной – и по мере необходимости привлекали иные органы. Так, Чезальпино работает преимущественно с фруктификациями, но в самых нижних подразделениях системы в качестве дополнительных привлекает также и текстуру, запах и цвет.
Идёт игра между наблюдаемой реальностью и той идеальной реальностью, которую строит систематик – он подменяет натуру своей идеальной обеднённой схемой, утверждая, что только черты этой схемы существенны – и в то же время учитывает существующее «на самом деле». Чтобы – если не вопреки принципу, то при его полном безразличии – добавить нужные различения в свою систему. Признаков фруктификаций хватает почти на всё. Они делают излишним обращение к иным частям – почти всегда, но иногда требуется что-то помимо числа, расположения и фигуры. Впрочем, как хороший ботаник, Чезальпино говорит, что другие части растения не следует совершенно игнорировать. Внимательное наблюдение различий в этих частях может привести к открытию различий в фруктификациях [Caesalpino 1583: 9]. Можно видеть полную аналогию рассуждениям «от генетики»: точно так же сейчас утверждается, что, хотя генетические отличия фундаментальны и первичны, изучение внешней морфологии и анатомии может привести к отысканию новых генетических вариаций. Тут интересно заметить, как одни и те же мысли воплощаются на протяжении четырёх сотен лет – меняются конкретные поводы, но фигуры рассуждений совершенно неизменны.
Вот ещё один пример. Аристотель исходил из функционального анализа конкретных организмов, не полагая, что существуют высшие дедуктивные принципы, из которых можно выводить организмы. Чезальпино выделил в морфологии «органы, свидетельствующие о Божественном плане», и выстроил систему на их сходствах и различиях. Современная система строится при сопоставлении мощности синапоморфий, на основании соображений о минимальном количестве изменений, связывающих группы между собой. И во всех – совершенно разных – случаях остаются «лишние детали», которые не удаётся поместить в систему. У Аристотеля такие никуда не относящиеся роды назывались eide anonyma, у Чезальпино – genera innominata, сейчас – incertae sedis. Это группы, которые не встроены в систему, которая, тем не менее, считается общей и универсальной. Относительно этих групп имеется надежда, что когда-нибудь, если знаний станет больше, как-нибудь так получится, что они всё же встроятся в систему. Впрочем, особенных неудобств они не доставляют и их спокойно игнорируют как творцы систем, клянущиеся верностью опыту, так и строгие рационализаторы.
На эту черту систематизаторского мышления важно обратить внимание, поскольку она указывает на характер материала, с которым работает естественник. Никакие сколь угодно упорные попытки выстроить всеобъемлющую систему не доходят до конца – разнообразие всегда намного больше, чем способности людей упорядочивать это разнообразие. И потому успешными признаются не попытки, в которых «всё сошлось» и нет исключений – таких попыток попросту не существует – а те, где удалось добиться хотя бы некоторого успеха. Эта ситуация не часто осознаётся, хотя она чрезвычайно радикально отличает биологию от наук, более близких к физике.
Особую проблему составляют группы, по которым систематик не обладает полным знанием. Во времена Чезальпино это были экзоты – иноземные экземпляры доставлялись не всегда в идеальном состоянии. Иногда отсутствовали некоторые части, и приходилось иметь в системе также и растения, о морфологии которых не было полных сведений. Это кажется частной ситуаций, временной – поскольку ведь становятся лучше средства связи, можно отправлять экспедиции, доставлять качественно собранный материал или вообще привозить живые экземпляры. Однако эта временная ситуация сохраняется и проблема становится всё острее.
В отличие от времён Чезальпино, в современную систему входят и растения, сохранившиеся в ископаемом состоянии. От растения могут сохраняться только листья или стволы. Многие животные известны лишь по одному типу останков, например, от акул сохраняются в основном только зубы. По многим причинам у множества образцов морфология принципиально неполна – и никогда не будет полна. То есть наличие в системе принципиально несравнимых в силу разной представленности морфологии элементов – характерная черта любой научной системы, претендующей на полноту.
У народно-таксономических систем такой проблемы не было, поскольку любая народно-таксономическая система локальна и не пытается охватить всё разнообразие – в любом мыслимом аспекте. Народная система берёт преимущественно хозяйственно-значимые формы, добавляет к ним самые распространённые, демонстративные, характерные, привлекающие внимание, важные в отношении сакральном, упомянутые в мифах… И останавливается. А научная система начинается именно с претензии охвата всех экземпляров во времени и пространстве, и сразу же оказывается, что она – если говорить совсем строгим образом – не может быть построена. И эта проблема принципиальной невозможности познания всех необходимых для построения системы признаков решается точно так же, как проблема не укладывающихся таксонов: создаётся параллельная система, вливающаяся в общую систему на достаточно высоком уровне, а внутри этой параллельной системы экземпляры обрабатываются «по иным правилам»: с учётом имеющейся морфологии, так что образуются особые таксоны – форм-роды – которые можно сравнивать только между собой и, несмотря на внешнее сходство имён, сопоставление их с «нормальными» таксонами является запрещённой операцией.
Выстраивая морфологию растения, пытаясь понять, что тут важно, на что можно опираться при построении системы, Чезальпино создал образ идеального растения. Он выстраивал широкие уподобления, органы растения находили соответствия в космических силах. В определённом отношении это напоминает нумерологические соответствия, которые можно видеть, например, в китайской алхимической традиции. Чезальпино искал «главный» орган растения. В космосе для него главным было Солнце, оно было в некотором смысле образом божества, центральным элементом мироздания. И среди органов растения Чезальпино было нужно отыскать сердце, аналог солнца. Он нашел его, обозначив так то место, где разделяются семядоли и первичный корень. Это область между корнем и стеблем, зона роста, её Чезальпино считал органом-солнцем растения. Он также соотнёс «растительную душу» с сердцевиной растения.
Чезальпино таким образом начал расшифровывать морфологию, выделяя затем связанные с «солнцем» органы. Так была построена философская морфология – из неё Чезальпино смог получить упорядоченное представление об органах растения, с указанием их сравнительной важности. Получив «идеальный образ» с символическими весами, приписанными органам, он затем двинулся дальше и на основе философской морфологии создал морфологию аналитическую.
Когда есть общий образ тела с прописанными символами-частями, от которых тянутся ряды уподобленных форм в разные другие ряды соответствий (сердце, солнце…), можно детально описывать признаки частей. Теперь это не описание хаотической изменчивости, где неизвестно, что важно, а упорядоченное изложение того, как складывается тот или иной символический, идеальный орган в теле. То есть тело (в данном случае тело растения) мыслится как упорядоченный космос, в котором имеется сравнительно небольшое, счётное число частей (аналогов планет). Такую сильно упорядоченную систему становится возможным описать аналитически – это совсем иная ситуация, чем – в отсутствие философской морфологии – неупорядоченное сборище несчётных частей, неопределённых ни по качеству, ни по количеству, переходящих друг в друга и в аморфные ткани.
Можно видеть: основной способ действия, введённый Чезальпино в изучение растений, аналогичен тому, как действовал Гарвей. Гарвей также был аристотеликом, и при создании своей новой биологии (сейчас говорят, что Гарвей – основатель физиологии) он тоже работал с символическими образами. Он тоже считал, что центром мира является Солнце. И отыскивал символические соответствия среди органов человеческого тела. Он счёл, что аналогом солнца в теле является сердце, другие органы были аналогами планет. Это древнейший ряд соответствий, его можно проследить в алхимических, медицинских, сакральных текстах очень разных культур. И вот Гарвей, узнав в сердце солнце, выдвинул мысль, что как Солнце – центральный пункт и источник всяческого движения, так и сердце является органом, вокруг которого расположено и силой которого движется всё в организме. Получив мировоззренческое основание, Гарвей смог двинуться дальше, доказывая свои взгляды и высказывая новые гипотезы о действии органов.
Это одни и те же интеллектуальные приёмы. В окружающей реальности производится редукция, выделяются существенные для рассмотрения качества, мысленно выстраивается образ (если угодно – модель), который позволяет понять, что же происходит в природе, где этот образ заменён множеством случайных уклонений. Только вот то, как мыслится эта модель, весьма различно в разных концепциях.
Философия систематики Чезальпино
Чезальпино – автор очень мировоззренчески нагруженный, он разработал и принял для себя определённую философию систематики и следовал её принципам. Неудивительно, что многие современники не обратили особенного внимания на «мудрствующего» коллегу, а вот исследователи через несколько веков обнаруживают у Чезальпино основания очень крупных методических новаций.
Существует взгляд [Atran 1990], что имеется два следствия «аристотелианского эссенциализма» – догма постоянного числа вечных видов [Hull 1965] и доктрина о том, что любой индивид несёт с необходимостью свойства, принадлежащие виду таким образом, что эти свойства, которые определяют сущность вида, создают индивид как особенный индивидуум [Quine 1966]. То есть сущностные свойства вида одновременно являются теми силами, которые выстраивают индивид в его особости и индивидуальности. То, что мы называем «существенным» для познания, оказывается творящими принципами, истинными формообразующими силами живого тела.
Несомненно, Чезальпино следует Аристотелю в общем абрисе своей системы – но к этому времени трактовок Аристотеля было уже столько, что любая, даже самая радикальная новация могла выглядеть как интерпретация Аристотеля. Так вот, Чезальпино – эссенциалист, он полагает, что виды – это такие сущности, и у них есть существенные признаки и есть признаки акцидентальные. Однако, как можно заметить, представление об этих признаках у Чезальпино уже не вполне аристотелевское, и более того: метод логического деления, применённый Чезальпино, значительно отличается от метода Аристотеля. У Аристотеля виды представляют собой естественные тела, то есть это – темпорально и пространственно ограниченные множества, «популяции», индивидуумы которых несут следы происхождения; аристотелевы виды несли черты эмпирической необходимости, как части природы. Вид Аристотеля – это прежде всего не целое, а часть, о которой в некоторой тематической определённости говорится как о целом.
Тут важно, что эта необходимость не вечна, у Аристотеля тут нет разговора о неизменной, вечной и необходимой природе – напротив, речь о подлунном мире с непрерывно изменяющимися условиями жизни. Всякая необходимость тут конвенциональна; это не абсолютная причинность в смысле направленной к благу богоподобной силы. Для Аристотеля и Чезальпино форма (эйдос) или душа (псюхе) организма отвечает за физическую организацию и витальность. Но у Аристотеля жизнедающий принцип (архе) и имманентная форма (дюнамис) являются только отцом и непосредственным предком [Atran 1990]. Материальное наполнение следует иным каузальным процессам, зависящим от идеального направления, которым идёт актуализация формы. Имманентные формы, которые принимают индивиды одного вида, сходны, но не идентичны. Для Аристотеля некая форма может себя осуществить, только когда выполняются определённые условия в окружающем мире и выполнены «условия материализации». И потому аристотелевский термин natura (фюсис, если пытаться быть более точным) относится к весьма различным ситуациям: 1) потенциально развивающимся индивидам, 2) актуальным процессам развития, 3) финальному результату такого развития. Это связанные ситуации, но не идентичные – особенно относительно «материального выражения».
У Чезальпино представления о мире несколько иные. Как и у величайшего множества христианских мыслителей, у него произошло «сплющивание» причинности. В определённом смысле христианство, особенно послегностическое, константиново христианство, повлияло на философию как дорожный каток: все тонкие различения, иерархии и представления о многообразных видах причинности сплющивались, становились неразличимыми – по контрасту с величайшей причиной всего мира, Творцом. Монизм оказывает редуцирующее влияние на рассуждения об иерархическом устройстве бытия и соответственно на разные роды причинности, существующие в мире. В конечном счёте всё сотворено – и твари, и условия для них, и законы – и различаются эти вещи всё реже и всё труднее, пока в Новое время категория причинности не станет полностью инвалидной, в действующей причине сольются все прочие виды причин и возникнет уже возможность вообще не понимать, что такое причина, это станет словом без содержания – что продемонстрировал на заре европейского скептицизма Д. Юм, – и вслед за ним развернулась огромная и тяжёлая система Канта, пытающаяся справиться с призрачной опасностью путём создания действительных трудностей.
Но, конечно, все эти происшествия будут потом, а у Чезальпино – у него коллапсировали все три случая (потенциальный индивид, действительные процессы развития и результат) – в единое выражение божественного творения. Для Чезальпино виды – это имманентные формы материальной реализации замысла Бога на земле sub specie aeternitatis. Этрен [Atran 1990] приводит цитаты, поддерживающие такую точку зрения. Чезальпино не допускает существования форм без материального содержания (что считается аристотелизмом, а не платонизмом), полагает, что человек скорее схватывает, понимает вещи природы, а не конструирует их своим разумом de novo. Уже закладываются основные черты мировоззрения естествоиспытателя, которые потом разойдутся обыденным «наивным реализмом» – мир, который мы видим, считается фундаментальным и единственно существующим миром. Труды, принимаемые естественником в деле изучения природы, надлежит тратить на единственное в самом деле существующее и отображающее замысел Бога о природе – а не на нечто, сконструированное собственным рассудком человека, неединственное, многоальтернативное и нефундаментальное, кажущееся.
У Аристотеля две природы – надлунная и подлунная, в надлунном мире царят вечные совершенные законы математики, в подлунном мире есть место случаю, который искажает непреложное действие законов. Христианские мыслители стремились отвергнуть этот дуализм. Но делали это различным образом. Галилей основал математическое естествознание решительным актом – он полагал, что математика с совершенной точностью действует в обоих мирах. Кеплер выбрал несколько иное решение. Он считал, что в мире существуют «зазоры и щели», случайные протечки бытия, которые не может описать математика – и распространил возможность «мелких недочётов и отдельных недостатков» на надлунный мир. У Галилея опыты на земле должны быть точными (и он не собирался проверять, насколько вещи слушаются математических приказаний). Кеплер разрешил вещам своевольничать – но распространил это разрешение и на планеты. Итог был одинаков: граница надлунного и подлунного, мира закона и мира хаоса – рухнула, образовался мир современного естествознания, где законы прокладывают себе путь через хаос и благодаря хаосу. Позиция Кеплера ближе к позиции естественника-биолога, Галилея – к позиции естественника-физика. Галилей уверен, что при должной аккуратности измерений и глубине мыслей «всё сойдётся». Кеплер убеждён, что в точности не сойдётся никогда – хотя бы приблизительное совпадение уже удивительно и свидетельствует об истинности данного взгляда.
Чезальпино также отрицает дуализм надлунного и подлунного, но на собственный лад. Кажется, скорее всего можно выразить точку зрения Чезальпино так: подлунная реальность тоже достигает совершенства [Atran 1990]. Можно перефразировать: Галилей не то чтобы прав, но он становится правым, подлунный мир хаотичен, но может быть спасён и исправлен. Утвердившись таким образом в мысли, что изучающий природу изучает не пустые случайности, а истинный образ совершенства, Чезальпино разрабатывает новую концепцию естественной истории и таксономии.
И он зашёл значительно дальше, чем гербалисты, в выкручивании объекта исследования из его действительного расположения в природе. У гербалистов весь XVI в. происходит постепенное, связанное с условиями трансляции знания, формирование предмета научного исследования – редукция качеств. Чезальпино успел раньше. Добиваясь точности описания, избегая случайных и изменчивых форм чувственности, он пришёл к чёрно-белым изображениям растительных форм, отказался от характеристики того, что мы бы сейчас назвали экологическими отношениями – все взаимодействия между человеком, животным и растением им игнорировались. Пожалуй, можно сказать, что Галилеем биологии был Чезальпино: именно он отказался от описания «вторичных качеств» и строил систему, сознательно придерживаясь только числа, расположения и фигуры.
По тому, как излагается в труде Чезальпино деятельность систематика, можно заключить об особенностях созданного им предмета. Он изучал организмы, которые являлись непосредственными проявлениями Божественного действия, готовыми, сделанными, окончательными формами Божественного плана. И, располагая растительные формы в систему, ботаник создает чувственный образ Божественного плана, каким он существует в разуме Божественного Геометра. В такой системе формы связаны между собой не случайными, а существенными отношениями – они представляют собой субстанции, и их отношения – это отношения существенной причины и следствия.
Благодаря этим мировоззренческим решениям Чезальпино получает некоторый выигрыш по сравнению с системой Аристотеля. Бог Аристотеля не занимался упорядочением решительно всех отношений природы, так что для понимания живых существ во вселенной Аристотеля естествоиспытателю приходилось заниматься функциональным анализом: решать, каковы важнейшие жизненные отправления существа, с какими другими существами и условиями жизни существо связано, какие из этого вытекают следствия для его устройства и поведения и т. п. Чезальпино получает истинный образ Божественного плана – и потому может не заниматься такими исследованиями: в его системе формальный анализ отношений групп уже и является отвечающим на вопросы о причинах видов и пород. Этот выигрыш достигается благодаря сильнейшей редукции: универсальная таксономия получена вследствие игнорирования локальных обстоятельств. Таким образом удаётся редуцировать хаотическую множественность чувственных форм. (Это очень упрощённое изложение – надо помнить, что сам Чезальпино не исправлял Аристотеля, а выявлял истинные его взгляды среди вековых искажений – так что он подаёт своё решение как истинно-аристотелевское.)
Наука начинается с редукции чувственного опыта, тем или ным способом эмпирия ограничивается, отодвигается в сторону, просеивается, подвергается селекции – в общем, несколько уменьшается. Это чрезвычайно важный момент, на него надо особенно обратить внимание. Дело в том, что сейчас систему строят совершенно бездумно – имеют список названий (например, видовых), список признаков – упорядочивают списки, получают систему… Это рутинная деятельность, смысл которой современный систематик обычно затруднится назвать – ничего умнее слова «кадастр» не заводится в его несчастной голове (синоним: полная филогенетическая система видов, другой синоним: Божественный план). Между тем при создании систематики отдельной и важнейшей задачей было оправдание самой возможности таких действий. Ведь эти самые видовые названия в качестве элементов, которыми теперь манипулирует систематик – не были даны. Не было такого предмета знания. В аристотелевском мире части мира были иными. Чтобы создать возможность оперировать таксономическими названиями как независимыми и автономными элементами – в современном смысле, – Чезальпино была нужна определённая философия, разрешающая такой познавательный акт. Он использовал христианское мировоззрение – только им гарантировалась у Чезальпино справедливость таких действий. Говоря прямо, отказ от этого основания подобен опровержению исходного пункта доказательств. Если некто не признаёт такой картины мира, с Богом-Творцом, создающим независимо каждый отдельный вид отдельным творческим актом – нужно отдельное доказательство возможности систематики, иначе она оказывается интеллектуально необоснованным действием, всего лишь рутиной, мыслительной привычкой без смысла.
Для Аристотеля было необходимо знать все виды, подлежащие данному роду – чтобы правильным образом дать характеристику рода. Именно тут на Аристотеля работала парадигма народной таксономии: в рамках локальной фауны или флоры легко решить, что (почти) все формы известны, так что «элементарные виды» даны все и сразу, «народный систематик» лишь организует их в «правильно устроенные» роды (родовиды). У Аристотеля были в наличии все «нижние» элементы и можно было обсуждать связь их с некоторыми высшими категориями – собственно, Аристотелева «биология» и есть прописывание этих связей в конкретных рассуждениях – соотнесение наличных народных видов с высшими категориями.
У Чезальпино ситуация несколько иная. Его «система-план» разворачивался «сверху», и потому надо было знать все различные роды до того, как известны все виды. Если часть истинных родов не известна, виды будут описаны ошибочно [Atran 1990]. Потом это положение будет детонировать у Линнея: род определяет признаки. Сторонники индуктивной систематики вроде Майра с трудом понимают смысл этого выражения, между тем именно так начинается систематика – так её делает Чезальпино. Систематика есть в первую очередь дедукция, разворачивание высших категорий, дедукция, которая по результату должна совпасть с эмпирически выявляемым разнообразием – но никоим образом не может руководствоваться видами, якобы известными «опытным путём».
Тут возникает некоторое противоречие. Получается, что Чезальпино всё же берёт виды не как самые первичные по отдельности созданные элементы, а в рамках некоторой иерархии групп – в частности, внутри родов. Чтобы понять, как это делалось, следует увидеть образ результата, который предстоял работе Чезальпино. Законченная работа мыслилась ему в виде таблицы. Естественная система представала как полностью заполненная численными отношениями большая таблица [Корона 1987; 2001], в пределах которой объекты классификации располагались как растения в саду – на клумбах и грядках. Бог, который есть чистое качество без малейшего признака количества, одухотворяющая форма, порождает такую таблицу всю разом, и в каждой клетке таблицы числа являются качествами, лишь взаимоотношения их мыслятся количественными. Непрерывность классификационного пространства и постепенность переходов в нём основывались на двух постулатах: 1) природа не делает скачков, 2) природа не терпит пустоты.
Из такого положения вещей вытекает сразу несколько следствий. Нужна категория, которая вмещала бы гомогенные роды. Чтобы упорядочить известные роды, надо заниматься «родами родов», и такая категория должна служить для удобного запоминания большого числа растений, делая как бы их резюме. При этом такие «соединения близких родов» должны быть в определённом смысле эквивалентны. Эквивалентность этих категорий получить трудно, если не зафиксировать эквивалентность видов – выровняв всё разнообразие, которое будет распределяться в разные роды. А эквивалентность видов – это создание критерия вида, установление неких правил, по которым некая форма считается именно видом (не вариететом и не родом), – такие правила должны наперёд определять, чем будут являться встреченные в будущем формы. Создавать такие правила очень тяжело, но если это удаётся – можно зафиксировать уровень базовых видов как элементарных единиц и тем самым создать эквивалентные подразделения на всех уровнях системы.
Понятно, что таким критерием для Чезальпино могла быть лишь некая черта наружной морфологии – уровень техники не позволял работать с тонкой анатомией или иными субструктурами. Значит, требовалось найти некие фиксированные морфологические свойства, существенные признаки, неизменно проявляющиеся и относящие формы к видам – независимо от иных свойств, которые широко изменяются в зависимости от условий произрастания. Можно считать, что именно на этом этапе происходит конвертация народной таксономии в научную систему. Народный вид прочно закреплён в определённом окружении, связан с природными условиями и другими формами, связан с деятельностью человека. Для научной обработки такой народный вид вырезается из всех природных условий, в нём выделяются неизменные существенные черты и в таком облике народный вид становится научным видом, который и включается в научную таксономическую систему.
Многие авторы приписывают критерий вида Рэю [Stearn 1957; Mayr 1982]. Однако Этрен утверждает: первым это сделал именно Чезальпино – в «De plantis libri»: «малые различия между растениями не всегда означают видовые различия, часто листья, цветки и другие части видоизменяются в зависимости от местоположения и условий произрастания… подобное порождает подобное согласно природе и в определённом виде» [Caesalpino 1583; цит. по: Atran 1990]. Этим решением отброшена проблема вариаций морфологического типа, типология получает совершенно иное наполнение. Вместо богатой «морфологической» проблемы, ищущей закономерной изменчивости, – появляется готовый критерий вида, неизменный вид, фиксированный типовым образцом – и случайные, не имеющие значения вариации.
Итак, Андреа Чезальпино в «De plantis libri» (1583) разделил растения по видам и родам, впервые разработав то, что сейчас считается таксономическими категориями. Ещё до него Иероним Бок отказался от алфавитного порядка, располагая растения некоторым образом по сходству. Подобно Боку, Чезальпино также отбросил алфавитный порядок. Он полагал, что этот порядок не служит наилучшему запоминанию – для удержания в памяти многообразия растений их следует располагать в естественном порядке. Чезальпино поставил вопрос – что делает порядок естественным? Совмещая незыблемые основы христианского мировоззрения и приверженность философии Аристотеля, Чезальпино полагал, что естественной классификацию делает следование видам растительной души (сам он думал, что ни на йоту не отступает от истинного аристотелизма). Он выделил естественные функции растения – питание и репродукцию. Органы растений соотнесены с этими функциями, и естественная система Чезальпино основывалась на органах питания и репродукции. Корни с одной стороны, цветки и плоды с другой. Из некоторых добавочных соображений он выделил как ведущие именно органы плодоношения.
Чезальпино и Гарвей: об индукции
В связи с тем, что Чезальпино представлял себе виды как независимые результаты акта творения и в то же время дедуктивно строил свою систему «сверху», а не индуктивно, от данных чувственно видов, следует немного разобраться с тем, как он мыслил себе индукцию и научный метод.
Важно увидеть, что относится к «духу времени», к чему склоняет исследователей окружающая культура. Парацельс представлял себе дело так, что при внимательном изучении и рассматривании предметов в уме человека возникают некие образы, также являющиеся «частями» предметов, относящиеся к предметам с той же необходимостью, что и их зримые части. Можно договориться и называть такую операцию идеацией – и специально проследить, как выглядели разные виды идеации у Кеплера, Галилея, Декарта, Бэкона и других создателей науки. Важно, что наряду с эмпирической действительностью в человеке возникает нечто по поводу наблюдений и это возникающее в сознании существенно, оно каким-то образом относится к самому существу дела, к смыслу происходящего.
Так выглядит познание для многих творцов научного метода. Но способы и виды идеации весьма отличаются у разных мыслителей. Достаточно вспомнить, какие многообразные и фантастические идеации возникали у Парацельса и сравнить их хотя бы с теми понятиями, которые возникали у Галилея (ускорения, относительного движения и т. п.), у Бэкона (таблицы), Декарта (оси координат). Парацельс видел духов природы, всюду ему виделись бесчисленные формы паразитов, внедренных тем или иным образом в человеческое тело, и тело было сложным, состоящим из разных сверхчувственных оболочек. А у противников Парацельса, ятромехаников – совершенно иные интуиции. Ясно, что относительно таких вещей люди не «сговариваются», не «переписывают» друг у друга части текста (хотя Бэкон и умудрился «списать» у Парацельса часть «Атлантиды»). Эти способы идеации – очень глубокие интуиции мышления, это то, что Гёте «видел» как прарастение («я вижу его своими глазами»). Часто у разных людей меются совершенно несопоставимые способы идеирования. Тем не менее, между позициями Гарвея и Чезальпино – значительное сходство относительно роли интуиции в познании.
Эти мысли они высказывали ещё до Декарта, когда это ещё не стало общим местом. Можно считать, что так они оформили собственный внутренний опыт. Их взгляды можно описать следующим образом. Исследователь замечает, что в опыте перед ним выступают лишь смутные образы, малопонятное хаотическое (фактическое) нагромождение частей и впечатлений. Если же опыт очень длителен, то общие части опыта накладываются друг на друга и усиливаются, а различающиеся части – ослабляются. Сейчас таким образом делают «обобщенные фотопортреты» неких групп людей – и вот примерно так представляли себе работу ума эти индуктивисты-интуитивисты. Потому в долгом опыте вычищаются общие положения (так об этом говорится в работах Чезальпино 1571 г. и Гарвея 1653 г.).
Чезальпино называл это постепенное формирование внятного представления из длительных и множественных опытов «интеллектуальной интуицией», Гарвей – «перцептуальной интуицией». Чезальпино в результате мог видеть систему растений, выступавшую в своей упорядоченности из хаоса чувственных впечатлений. Гарвей среди множества физиологических процессов таким образом различал общую функцию кровеносной системы [Plochmann 1963]. Очень важно, как описывается этими первыми учёными чувственный опыт – он смутный, хаотический, невнятный. Ничего похожего на то, что иногда говорят другие люди – никаких ясных отчетливых форм, в том-то и дело, что попросту «на природу» не опереться: её плохо и смутно видно. Лишь длительный интенсивный опыт образует в человеке ясные образы.
Так эти исследователи представляли себе индуктивный метод. Потом Ф. Бэкон обозначил философскими понятиями то, что выступало из глубины души у самых разных исследователей, и модное выражение «индуктивный» стало присоединяться к самым разным наукам. Но сначала было именно это, почти физиологически-очевидное ощущение: естественник рассматривает множество своих объектов; он получает очень смутные ощущения; постепенно опыт как бы накапливается и проясняется – общее выступает более явно, а различное бледнеет и стирается; эта бессознательная психическая работа называется интуицией; такая интуиция без участия сознания «наводит» исследователя на правильный результат – который дальше, конечно, надо проверить.
«Индуктивная» интуиция необходима исследователю, если у него не имеется «дедуктивной» интуиции. Если каким-то образом даны первопринципы и категории, в которые следует вмещать получаемый опыт – то, конечно, можно обходиться без индуктивной интуиции. Дедуктивная интуиция померла вместе со схоластикой, и новая европейская наука отыскивала себе иные возможности. Однако опыт – это очень широкая категория, и из него можно извлечь самые разные вещи. Парацельс, например, извлекал нечто, за что его потом считали безумным. Точно так же и Сваммердам из этого же опыта извлекал безумные вещи – за что его сначала считали безумным, а потом – великим учёным (он видел то, что в собранном им микроскопе было увидеть нельзя). И вот Чезальпино тоже извлёк из опыта свою систему, но для этого ему потребовалось сильнейшим образом упростить опыт. Сходная ситуация была и у Гарвея – он был вовлечён в развитие атомистской (корпускулярной) доктрины, которая доминировала в английской натуральной философии с середины XVII в., с кульминацией у Ньютона и Локка. То есть и Чезальпино, и Гарвею помогло сильное упрощение опыта – став более бедным, опыт с большей лёгкостью указал на то общее, что в нём скрывалось.
Христианское мировоззрение способствовало индуктивизму Чезальпино и Гарвея. Всякий индуктивист – чтобы обосновать свои действия по использованию аналогий, сходств объектов – должен принять высший упорядочивающий принцип, который позволяет ему работать индуктивно. То есть индуктивист должен – вопреки тому, что непосредственно в опыте этого не дано – произносить нечто по поводу всеобщего сродства природных сил, принципа системности или что-то о всеобщем сходстве и глобальной упорядоченности. Гарвей, например, для этой цели использовал аристотелеву аналогию. Чезальпино опирался на догмат Божественного совершенства. Впрочем, вполне возможно, что на христианское мировоззрение столь же удобно опирать и дедуктивизм. Важно не то, как используют христианство (конечно – каждый раз по случаю), а то, что тогда, в самом начале, у индуктивизма были серьезные проблемы с обоснованием (впрочем, как и теперь), и первые индуктивисты очень серьёзно относились к мировоззренческому базису своей философии, не полагая, что она «естественно» порождается повседневным опытом.
Впоследствии эта деталь мировоззрения, представление о высшем упорядочивающем принципе, оказалась востребована у множества механистов и атомистов. Для Локка (1690) естественные виды в цепи бытия – сложные тела, отличающиеся мелкими и незначительными подробностями. Фактически не предполагается жёсткой упорядоченности, которая включает все биологические виды. Кстати, для истории систематики Локк – очень не случайная фигура. Он был хорошо знаком с ботанической литературой своего времени, сам препарировал растения, учился в Монпелье вместе с Маньолем [Sloan 1972]. Сходным образом у Ньютона все естественные виды являются сложными преобразованиями исходной вечной субстанции, которая функционирует как первичный archai. И затем у Геккеля это выразилось в его принципиальном и воинствующем монизме – материалистическом монизме.
Исходя из специальным образом обеднённого опыта, с помощью «интуиции» (бессознательно) находя в нём общие черты, проверяя возникающие таким образом гипотезы об общности, принимая некую весьма туманную причину, позволяющую действовать индуктивно («связность мира») и заменяя природу полученной из обедненного опыта рациональной схемой, Гарвей и Чезальпино были первыми исследователями живой природы, которые в самом деле сломали прежнюю (аристотелевскую) методологию исследования и создали новую. Они являются творцами нового метода исследования живых объектов. Они были самыми честными сторонниками Аристотеля в своё время, и то, что они делали, сами они понимали как возвращение к Аристотелю и очищение его гениальных воззрений от накопившихся ошибок. И это очищение привело к кардинальному изменению самой системы знания – много более радикальной, чем могли даже помыслить записные бунтари и легкомысленные противники.
Особенно занимательно сближение этих исследователей, поскольку оба они считаются открывателями кровообращения. Чезальпино открыл большой круг кровообращения – о котором, правда, догадывались многие. Однако некоторые вопросы, противоречия галеновской медицины не были ещё прояснены, и честь окончательного открытия и доказательства циркуляции крови – и открытия малого круга кровообращения – принадлежит Гарвею (с очень длинными оговорками – приходится перечислять десятки предшественников, см. [Pagel 1976]). Но оба исследователя занимались сходными проблемами и их мысли были весьма близки.
Чезальпино считал сердце центром кровеносной системы; открыл центростремительное движение крови в венах; описал клапаны сердца; отметил различия строения лёгочных артерий и вен; обнаружил соединение между воротной и нижней полой венами, описал связь между расширением артерий и сокращением сердца и обратил внимание на вопрос возможного наличия сообщения между артериями и венами (Caesalpino, «Questionum medicarum libri II», 1593 г.). Однако Чезальпино развивал идею химической циркуляции крови – взаимодействие процессов испарения в сердце и конденсации во внутренних органах. Гарвей же доказал концепцию механической циркуляции. Это различие было чрезвычайно важным в то время – научные школы расходились не столько по вопросам самого факта наличия кровообращения, сколько именно о природе причин, привлекаемых для объяснения: ятрохимики полагали наиболее важными химические причины, ятромеханики – механические. Так что Чезальпино по отношению к Гарвею был ятрохимиком. Он, кстати, ставил эксперименты – изучал всасывающее действие корней, проверял роль семени – повреждая разные части растения и семян, смотрел на способность прорастания.
Вся связанная с сердцем символика, которую с таким тщанием приводил в своих трудах Гарвей, может быть найдена и у Чезальпино. Он выделял «сердце» растения, особенное место размещения растительной души, и полагал это существенным признаком. Конечно, человек, изучающий ботанику и занимающийся устройством кровеносной системы, обдумывающий роль сердца, не мог не связывать эти размышления с изучением анатомии растений. Так что вместо теофрастовых четырёх групп Чезальпино выделил две, деревья и травы. Тем самым он различал растения как жёсткие и мягкие по своему сердцу. Вместилищем души растений он полагал сердцевину, а сердцем – место, где разделяются семядоли и первичный корень. Впрочем, это разделение – на деревья и травы – более чем обычно в народной таксономии, встречается от Китая до Мезоамерики [Atran 1990]. Важно не само это обыкновенное деление, а та «метафизика», которой Чезальпино снабдил это деление – в связи с разной «сердечностью» растений. Как можно видеть, индуктивизм и опора на опыт совершенно не препятствуют самым разным познавательным операциям, в том числе и символическим. И эти решения в области гомологизации символов лежат в самом основании зарождающейся науки.
Вслед за забытым основателем
Во второй половине XVI в. работу Чезальпино практически забыли – или, по крайней мере, игнорировали. Хотя описанные им новые таксоны довольно часто цитировали. Это помогает понять ситуацию: первый систематик попал в компанию гербалистов. Вокруг считались приоритетом новых видов, а не объяснительными системами. Каспар Баугин, к примеру, знал работу Чезальпино, но не понимал её и думал, что она только путает студентов-ботаников.
Исключением был Иоахим Юнг (Joahim Jung, Jungius, 1587–1657). Этот Юнг «получил два образования, философско-математическое (Падуя, Росток и Гиссен) и медицинское (1616–1618: Росток, получил диплом доктора медицины в Падуе в 1624 г.), профессор математики Гиссенского университета (1609–1614)…» [Куприянов 2005]. Юнг находился под влиянием Чезальпино и Галилея – и пытался развивать систему Чезальпино в духе Галилея. Ботанические его сочинения были изданы лишь после его смерти и использовались другими ботаниками.
Юнг, однако, отличался от Чезальпино и Галилея в том, что не использовал дедукцию – логические деления или геометрические соображения – как средство решения эмпирических проблем. Подобно другому студенту Падуи – Гарвею – Юнг отказался от центрального догмата логического метода, выраженного в работах великого падуанского аристотелика Джакомо Забареллы (Giacomo Zabarella, 1532–1589).
По мнению Забареллы, логика есть инструмент, который нам помогает приобретать знания о вещах. Однако это приобретение происходит двумя путями, только первый из которых восприняли Гарвей и Юнг. Поскольку и насколько логика является методом обучения, цель логики есть достижение ясного знания, лишённого двусмысленностей. Насколько и поскольку логика является методом открытия и используется для получения нового знания – это инструмент для получения неизвестного из известного.
Для Юнга и Гарвея исследование частных научных проблем было обязательно связано с индукцией из опыта. Хотя Гарвей и Юнг были хорошо знакомы с работой лорда Бэкона, их взгляд на индукцию остался целиком аристотелевским: цель индукции достигается увеличением чистоты наблюдения (Юнг) или повторным опытом (Гарвей). Примеры представляют сами себя, и из этой отправной точки научное исследование может проверять предшествующие теории, отметая ложные.
Можно обратить внимание: никаких сложных методологий по поводу опыта у этих «первых настоящих учёных» не было, их методы не более эмпиричны, чем у Парацельса. Но в целом Гарвей (в работе о движении сердца и крови, 1653 г.) полагается на экстраполяцию и аргументацию от непосредственных чувственных данных, а Юнг кроме того смотрит на геометрию. Юнг понимает научный метод как критический, doxoscopus, комбинируя логику и опыт. Юнг полагал истинно-научным методом полный синтез разных опытов, начиная с наиболее очевидного и продвигаясь к тёмному и запутанному, разрешая проблемы противоречивого опыта в конечных комбинациях элементарных принципов.
Эти принципы – не математические принципы открытия, которые позволяют учёному-естественнику создавать абстракции без вторичных качеств и так схватывать реальность основополагающих физических форм. Скорее, это в более узком смысле принципы чувственного опыта, чьё математическое выражение должно быть сконструировано после фактов, уже тогда, когда «поле фактов» прояснено и некоторое фактическое понимание достигнуто. Для Галилея геометрия Евклида составляла (частичную) модель реальности, для Юнга структура геометрической модели находилась в химии, как в отделе естественной истории. Для него невозможно ментальное предвосхищение эмпирических обобщений, невозможно признать искусственные эксперименты подтверждением или отвержением a priori мыслимого.
Лекции Юнга по ботанике были изданы после его смерти. Подобно Чезальпино, он оговаривается, что вариации текстуры, цвета, запаха, вкуса, медицинских свойств, местообитания и времени размножения – несущественны, но в отличие от Чезальпино – что число цветков и плодов – тоже. У Иоахима Юнга уже сильно развит юмовский скептицизм – он не полагает, что во фруктификациях можно отыскать «золотые гвозди», которыми скреплена случайная хаотическая реальность опыта и вечно-неизменные законы математики. Юнг надеется с помощью скрупулёзного точного описания продвинуться к некоторым неделимым корпускулам, организующим опыт. Так что Юнг не стал из философской морфологии выводить особую значимость фруктификаций, он надеялся на пути чёткого описания форм в ясных геометрических образах выйти на некие законы сочетания признаков, которые и укажут ему путь в хаосе живых форм.
Много более известный ботаник – Джон Рэй (John Wray, 1627–1705) – первый ботаник, который не был врачом. Он может считаться последователем Чезальпино – по крайней мере, он утверждал, что классификация не должна следовать функциональным и экологическим критериям. В «Historia plantarum» (1686 г.) Рэй развивает свою систему, основанную на морфологии И. Юнга. Дело в том, что к Рэю попали рукописи Юнга, и он был знаком с основами его системы, так что идеи Чезальпино, не воспринятые из опубликованных книг, пришли к Рэю через рукопись последователя Чезальпино. Благодаря этой рукописи Рэй познакомился с идеями аналитической морфологии и использовал точный подсчёт органов и элементов органов у каждого сорта растений. Рэй полагал, что Бог за 6 дней создал все виды растений, а с тех пор они варьируют неопределённым и бесчисленным множеством в цвете, запахе, окраске и пр. Гибридизация происходит только между видами одного рода.
Таблицы Рэя напоминают логические ключи Чезальпино. Однако у Рэя логика поверхностна: не фундирована онтологически. Это обычное отличие англосаксонского образа мыслей от континентального. Мы видели, каких трудов стоило Чезальпино продумать и основать свою систему – от первопринципа до самых малых частей метода всё следовало единой логике и картине природы. Рэй же был скептиком и говорил: так как мы не знаем сущности вещей, вместо существенных признаков при построении системы иногда могут использоваться акцидентальные признаки. Ничего страшного, что они случайные – раз они, насколько мы видим, служат для различения форм – ну и пусть пока служат.
Система аргументов Рэя отчетливо сходна с системой Локка (ср. «An Essay Concerning Human Understanding», 1690 г.). Это отдельная и крайне интересная тема – влияние философов на естествоиспытателей, достаточно вспомнить, с каким почтением и вниманием относился Лавуазье к мыслям Кондильяка. Провозглашаемая независимость науки от философии является, конечно, востребованным мифом, причины которого – оборонительные: чтобы не втягиваться в бесконечные споры с философами, учёные отрицают за ними право решать научные проблемы. Но то, что отвергается на уровне общем, очень даже принимается в частном случае. Многие ученые находились под чрезвычайным влиянием той или иной философской системы и их научные достижения несут явные черты данной системы.
Систематика (ботаническая и зоологическая) – это та область человеческой деятельности, где вопрос о сущности, ее наблюдаемости, об универсалиях и прочие философские вопросы являются реальными. То есть от решения их зависит тот или иной способ действий. И в этой области были свои научные открытия, свои великие свершения – и глубокие поражения. Таксономия – это область человеческой деятельности, где самые реальным образом проверяют философию. Если угодно, заостряя тезис, можно даже сказать так: систематика есть прикладная философия. То, о чём рассуждают философы теоретически, систематики проверяют инженерно: строят мосты и встают под них. Каждая крупная система – это такой мост, под которым стоит строитель-систематик. Если система рушится – она рушится на него, но хорошо бы при этом знать, чья теоретическая мысль использовалась при расчётах моста.
Воззрения Рэя на ботанические проблемы являются калькой английского эмпиризма. В общем случае Рэй полагал, что мы не можем знать нематериальных форм и всяких сущностей, а знаем мы только непосредственные воздействия на наши чувства. Но в частности, после долгих колебаний, вслед за Чезальпино Рэй принял ведущую роль фруктификаций в систематике – они оказались предпочтительнее иных частей растения. В целом у Рэя довольно последовательная классификация – низшие таксоны выделяются преимущественно по вариациям тех признаков, которые выделяют высшие таксоны [Sloan 1972]. В общем и целом высказываясь скептически и против познаваемости сущностей, в частности Рэй всё же полагает, что проявления сущности в индивидах могут намекнуть на их принадлежность, и верит в возможность познания сущностей высших таксонов. Локк в этих пунктах неумолим – сущности непознаваемы, а высшие таксоны являются несуществующими общими понятиями, иллюзиями, возникающими из обыденного языка. А у Рэя морфологическая интуиция даёт более явные знаки естественной согласованности, чем философские принципы. Рэй, наверное, первый после Чезальпино всерьёз разрабатывал категорию вида – и, поскольку он запомнен потомками много более – считается создателем этой категории. В «Historia plantarum» имеется вполне современное по духу определение: «у растений нет надобности в каких-либо других доказательствах видовой одинаковости, кроме происхождения из семян растений, специфически или индивидуально идентичных».
Знаменитый французский ботаник Турнефор следовал Декарту. Например, в «Рассуждении о методе» (1637): не может существовать понимание без высоко развитой художественной фантазии, воображения. У Турнефора (1694): изучение растений невозможно без художественного воображения. Именно это художественное восприятие должно подсказать систематику синтеза разума и реальности, разрешение конфликта между разумом, диктующим неизменные законы, и изменчивым восприятием. И Турнефор нашёл эту точку, глядя из которой удаётся совместить закон и хаос опыта, искусство разума и беспорядочную природу: это род, категория рода. Правда, именно род был основной категорией для Чезальпино, но к тому времени о нём все забыли.
Выяснение индивидуальных судеб категорий рангов в систематике затруднено сходным наименованием. Название «род», конечно, использовалось и до Турнефора: родом называлась любая группа видов. Начиная с Турнефора род обозначает определённый уровень общности, единство логического деления и чувственной общности опыта наблюдений индивидуальной изменчивости [Atran 1990]. Теперь уже не любые группировки называются родом; роды выделяются определённым методом – сначала описываются интуитивно понятные роды, выделенные по отличиям фруктификаций, а затем – по закону достаточного основания – должны быть описаны прочие, то есть «внятные» роды создают сеть образцов, по аналогии с которыми в конкретных местах системы описываются остальные роды, которые должны полностью покрыть многообразие – природа не терпит пустоты, так что признаки фруктификаций (существенные) могут по мере надобности заменяться любыми пригодными (различающими) признаками. Работает декартово положение: если Бог не обманывает нас относительно видимых частей плана природы, он должен дать нам основания думать неким образом и о целом.