подданство могло быть зафиксировано письменно по праву победителя, после успешно проводимой политики дезинтеграции или угрозы со стороны других империй, которая вынуждала коренные этнические группы искать убежище в российском государстве. С российской точки зрения, после этого подданство сохранялось и в случае чисто номинального господства как воплощение притязания на реальное господство. Таким образом, статус подданства имел гораздо большее значение, чем юридическая характеристика индивида, которая указывала на принадлежность к российскому государству. Подданство само по себе было инструментом российской политики экспансии. Подданство гарантировало правовую позицию, которая впоследствии могла оправдать и оправдывала карательные экспедиции (поиски) и вмешательство во внутренние дела — в первую очередь именно для достижения реального подданства[192].
В отношении «непокорных» этнических групп, таких как живущие на Дальнем Востоке чукчи, среди которых к середине XVIII века только часть вождей и их последователей удалось привести в подданство, представители царского правительства даже заявляли, решительно и со множеством уловок, будто все чукчи стали подданными московского царя. Вслед за историком А. С. Зуевым здесь с полным основанием можно говорить о «превентивном характере» подданства: российское подданство было объявлено не просто для отдельных представителей чукчей, но по умолчанию для всей этнической группы в заявлении о верности, которое предшествовало фактической присяге. Это, с точки зрения царской стороны, впоследствии давало право на применение оружия для обеспечения законности установленных притязаний[193].
Политика прагматичного отношения к подданству особенно ярко проявлялась в регионе наивысшего межимперского соперничества: в южной и юго-западной Сибири. Здесь российские цари на протяжении веков допускали двойное, а в отдельных случаях даже тройное подданство. Барабинские татары и енисейские киргизы с середины XVII века до падения Джунгарской империи в середине XVIII века являлись подданными и российского царя, и джунгарского хана. Они платили дань обоим правителям и обязывались в случае нападения предоставлять воинов обеим сторонам (двоеподданство)[194].
После уничтожения Джунгарской империи династией Цин в 1750‐х годах российская сторона продолжала практику двойного подданства этнических групп на юге Алтайских гор, на этот раз вместе с китайской империей. Конфронтации с династией Цин на первых порах избегали, чтобы не навредить прибыльной сухопутной торговле с Китаем. В конце концов и здесь царское правительство добилось успеха благодаря своей гибкости, и в 1860‐х годах ему удалось установить в регионе единоличное российское подданство[195]. Подобное было характерно как для отдельных районов Дагестана, которые в первой половине XVII века находились в подданстве, с одной стороны, персидского шаха, а с другой, московского царя, так и для частей казахского Среднего жуза, которые в середине XVIII века временно находились в подданстве русских царей и династии Цин. В этих двух случаях российская сторона в конечном итоге также получила единоличное подданство[196].
В особенности прагматизм был распространен среди представителей имперской элиты на периферии. В отличие от предыдущих веков центральные органы власти в XVIII веке придавали большое значение тому, чтобы как можно более четко декларировать переход коренного населения в царское подданство, чтобы таким образом узаконить свои военные кампании по «умиротворению» региона и обеспечению российских интересов. С другой стороны, российские посланники и посредники на местах часто шли на различные уловки и скрывали от коренного населения истинные последствия принесения присяги и платы ясака. Тем самым они стремились предотвратить восстания и прежде всего обеспечить требуемое центром поступление ясака.
В результате в Сибири, на Дальнем Востоке и в Северо-Тихоокеанском регионе у многих коренных этнических групп сложилось впечатление, что при сдаче пушнины и получении в обмен бус и ножей происходил скорее бартер, чем выплата дани правителю, подданными которого они становились навсегда. Ногайцы во главе с бием Иштереком в XVII веке заявили, что им полагается столько же подарков, сколько они получали от «царя Крымских татар» и султана Османской империи[197]. Среди казахов также многие считали, что они будут состоять в «добровольном» союзе с российским государством только до тех пор, пока не перестанут получать за это ценные сабли, одежды и шапки из собольих шкур. Российские представители на периферии часто были осведомлены об этом заблуждении. Однако часто именно эта неявная стратегия была наиболее эффективной: сначала забрасывалась сеть номинального подданства, чтобы позднее следующим шагом постепенно и в соответствии с российскими нуждами и военным потенциалом затянуть нить реального подданства таким же образом, как это проделывается с рыболовной сетью[198].
Итак, при всех значимых различиях между номинальным и реальным подданством можно отметить, что номинальное принятие в российское подданство не исчерпывалось исполнением формальностей, особенно с конца XVII — начала XVIII века. Скорее сам акт принятия составлял обоснование постоянного притязания российской стороны на коренное население, независимо от того, могло или не могло на самом деле осуществляться царское господство над номинально новыми подданными, а также от вопроса, каким образом осуществлялось принятие в подданство: путем применения силы или на якобы добровольной основе. Акт вступления в подданство олицетворял собой обязательное условие связей с российской стороной. Он создавал новую политическую идентичность местного населения, которая с российской точки зрения должна была сохраняться даже тогда, когда носители этой новой идентичности больше не желали быть частью империи. С российской точки зрения однажды совершенный акт приема узаконивал любые меры, служившие для закрепления подданства, а также усиления административного проникновения, как только появлялись собственные возможности для этого. Именно отсутствие установленных российской стороной этапов административного проникновения позволяло гибко трактовать подданство в зависимости от региона или этнической группы.
2.3. ПОДДАНСТВО, ОБРАЗОВАНИЕ ГОСУДАРСТВА И ИМПЕРИИ
После того как в первой подглаве было показано, что в концепции российского подданства не проводилось принципиального различия между природными русскими подданными и теми, кто стал россиянами в результате имперской экспансии, на следующем этапе возникает вопрос, какие последствия для концепции имела растущая национализация в XVIII веке и что это означало для «старых» и «новых» групп подданных соответственно.
В рамках пяти характеристик российской концепции подданства было упомянуто о двойственном положении между личными и династическими и позднее государственными связями, которые были внесены в присягу на верность: несмотря на предусмотренную в присяге формулу о вечном характере подданства, которая указывает на институциональное постоянство российской структуры правления, присягу необходимо было повторять при каждой смене власти. Это трактовалось уже как выражение личного подданства. Но та же схема действовала и в отношении «природных» подданных. От них также требовалось заново приносить присягу при каждой смене царя, хотя в тексте присяги уже говорилось, что она должна была распространяться также и на преемников нового царя/императора, новой царицы/императрицы.
Итак, в этом двойственном положении между личным и институционально закрепленным подданством все подданные находились на равных. Однако это еще недостаточно объясняет исходное состояние концепции подданства в XVII веке, то есть до процесса огосударствления. Для того чтобы наглядно представить процесс огосударствления, происходивший в XVIII веке, и его последствия для всех подданных, необходимо в качестве вспомогательного средства привлечь историю понятий. Только при анализе различных понятийных систем и связанной с ними семантики подданства, а также подданства монарху как во внутрирусском, так и в имперском контексте XVII века становится ясно, как государственное образование, развиваемое Петром I, укрепило то пересечение, которое уже существовало в исторической традиции понятия российского подданства: слияние концепции подданства для «природных» русских и аккультурированных россиян, с одной стороны, с концепцией подданства для людей нехристианских культур, которые были инкорпорированы в ходе имперской экспансии на юге и востоке, с другой стороны[199].
Тот факт, что российские подданные были подданными конкретных личностей, а не безличного государства, вплоть до XVII века находил свое отражение в таких формулировках, как «быть под государевою высокою рукою» или «привести под государеву руку». «Государева высокая рука» символизировала защиту властью и силой — связанными с личностью царя и его притязанием на господство. Независимая от него государственная структура еще не предполагалась. Но как называли людей, ставших подданными царя? И что можно извлечь из этих определений для понимания подданства до огосударствления царской власти?
В XVI и в начале XVIII века все «принятые в подданство» царя путем имперской экспансии, независимо от того, принадлежали ли они к высшему или низшему классу их соответствующей этнической группы, назывались «холопами» царя: «Он взял себе в холопы, холопы царя <…> во веки»[200]. Таким образом, прежде всего возникает вопрос о семантике понятия холоп в то время. Примечательно, что при его употреблении обращались к тому же термину, которым еще в прежние века называли несвободных людей землевладельца или тех, кто в качестве вспомогательной военной силы вместе с высокопоставленным воином отправлялся в поход. Но в обоих случаях это были социально-сословные, а не властные отношения.
Использование одного и того же термина, с одной стороны, в отношении несвободных людей в социально-сословной сфере, а с другой — в качестве обозначения подданных в контексте господства предполагает, что в этом одновременно можно увидеть и аналогию для описания отношений: сходство между властными отношениями царя и его подданных (холопов) с социально-сословными отношениями между землевладельцем и его «слугами» (холопами). Фактически размывание границ между отношениями, вытекающими из социально-сословного контекста и из контекста господства, можно наблюдать и на примере русского термина, противоположного по значению «холопу», а именно термина для обозначения помещиков и правителей: не только владельцы несвободных людей (слуг, холопов) назывались «государями» — так, в Судебниках 1497 и 1550 годов при Иване III и Иване IV к носителю правящей власти, великому князю московскому, по крайней мере с XV века, также обращались как к государю и господину, а с 1470‐х годов — как к государю и господарю.
На фоне этой аналогии становится понятным и поведение русских представителей власти: великий князь Иван III в конце XV века был первым русским правителем, придававшим значение тому, чтобы к нему не только во внутрироссийской, но и в дипломатической среде обращались с упоминанием титула государь. Как следствие, русские вельможи приняли обозначение холоп, соответствующее государю в социально-сословном контексте, как самообозначение по отношению к государю в контексте властных отношений[201].
Маршалл По и А. А. Горский представили убедительный анализ семантики понятия холоп в отношении преданных высших сановников русского правителя. Согласно их выводам, это понятие использовалось не для выражения самоуничижения российского высшего класса, а скорее было призвано политически возвеличить статус великого князя московского: речь идет в том числе и о терминологической борьбе за признание правителя, претендовавшего, в частности, посредством титула царь, на то, чтобы считаться равным монгольскому хану. «Возвышение» правителя тем самым возвеличивало и честь тех, кто служил этому правителю[202]. Отсюда напрашивается вывод, что понятие «холоп» во внутрирусском контексте относилось только к элите, но не было доступно простым российским подданным. Относительно правителя они скорее должны были называть себя «сиротами».
Для подданных, присоединенных в ходе имперской экспансии на юге и востоке, такого различия по социальным критериям в начале XVII века еще не существовало. До сих пор они все без различия должны были именовать себя холопами царя. По аналогии с внутрирусской семантикой, по поводу понятия холоп в имперском контексте также напрашивается мысль, что с ним не связаны выходящие за рамки концепции милости намерения придать новым, нехристианским подданным явный уничижительный статус. Предположение о намерении унизить невозможно хотя бы потому, что понятие холоп во внутрирусском контексте относилось только к высшему сословию. Скорее следует предположить, что это обозначение прежде всего было призвано вновь указать на славу правителя, на честь быть его подданным. Кроме того, можно было надеяться, что желание обрести эту честь мотивирует и других, еще не ставших подданными, также стать ими.
Путь от термина холоп, применявшегося для обозначения новых подданных, к собирательному понятию холопство для обозначения состояния, в котором находились все, кто был «принят» в подданство в имперском контексте, был с точки зрения лингвистики недолгим. Это первое обозначение подданства в Московском государстве утвердилось в начале XVII века. Оно распространялось на всех вновь присоединенных подданных в Сибири, на Дальнем Востоке, в Алтайских горах, в южных степных районах и на Северном Кавказе[203]. До сих пор в исследованиях уделялось мало внимания понятию «холопство». Вероятно, это связано с тем, что коннотация имперского подданства всегда накладывалась на второе, гораздо более важное для внутрирусского контекста значение этого понятия, в соответствии с которым до конца XVIII века холопство обозначало состояние рабства, а позже стало синонимом крепостничества[204].
Обозначение подданства — холопства — в его имперском измерении всегда сопровождалось выражениями, подчеркивающими личностный характер подчиненности, — например, «быть под высокою рукою в вечном холопстве» или «быти под высокою рукою в прямом холопстве навеки неотступным». Образное представление о «высокой руке» и терминологическая аналогия с социально-сословными отношениями господина и слуги вдвойне подчеркивали концепцию тесной связи с правителем. Однако именно это сходство с отношениями господина и слуги привело к тому, что понятие «холопство» постепенно перестало применяться для обозначения имперского подданства.
От холопства к подданству
Могущественный хан государства Алтын-ханов в северо-западной Монголии Бадма Эрдэни, также называемый Омбо Эрдэни, в середине 1630‐х годов был очень заинтересован в сотрудничестве с московским царем. Будучи преемником основателя империи Алтын-ханов, он стремился, с одной стороны, обеспечить себе военную поддержку против конкурентов из Внутренней Монголии, а с другой — получить доступ к торговым рынкам сибирских городов[205]. Когда в ответ на его желание царские послы предоставили ему присягу на верность для вступления нехристиан в царское подданство (шертную грамоту), он возмущенно заявил: «В холопстве де <…> то бесчестно». Невозможно представить, чтобы он, «Золотой царь» (такое буквальное значение имеет монгольский титул, заимствованный Московским государством из тюркоязычного перевода слова алтын-хан), принес присягу для вступления в «холопство» «великого государя». «А если нельзя изменить слово холопство, то я, Алтын-царь, не могу подписать» («и то де слово холопство льзя ли переменить инак, а так де мне, Алтыну-царю, отнюдь не писатца»)[206].
Московская сторона старалась объяснить монгольскому хану, что многие государства до него уже перешли под «высокую царскую руку» правителя. Тот, кого государь называет холопом, достоин чести, а не бесчестия[207]. Но попытки не увенчались успехом: все переговоры о личном исполнении шерти монгольским Алтын-ханом закончились безрезультатно. Вместо этого монгольский царь, не желая сильно оскорбить представителей Московского государства, позаботился о том, чтобы его духовный ламаистский наставник вместе со своим братом принесли присягу (шерть) за него и «за всю свою землю»[208].
Таким образом, монгольский «царь» все же не стал холопом московского царя. Это было поражение, с которым царские дипломаты не готовы были смириться. Последующая неопределенность политического курса, с одной стороны, свидетельствует о гибкости Москвы, но, с другой стороны, также указывает на границы царского прагматизма. Они обнаружились в тот момент, когда речь зашла о сути понимания подданства, о концепции милости. Прежде всего, необходимо было предложить Алтын-хану новое наименование, чтобы он все-таки согласился лично принести присягу. В конце октября 1637 года, после долгих переговоров, московские дипломаты решились представить «Золотому царю» термин для обозначения царского подданства, которого никогда прежде не предлагали нехристианским вождям, а на тот момент, возможно, только грузинскому (а значит, христианскому) князю Александру в конце XVI века: он имел право вступить в царское подданство как подданный[209].
К сожалению, в источниках отсутствуют следы рефлексии по поводу того, какая интерпретация была связана с этими обозначениями. Однако представляется, что именно монгольский Алтын-хан был тем, кто впервые ввел новое понятие, чтобы навязать его московской стороне. Еще до того, как посланники царя предложили термин подданство, в письме к московскому правителю он уже называл себя «подданой твой»[210]. Только после того, как московские посланники набрались смелости и попытались настоять на старом термине холопство, но потерпели фиаско, они согласились предложить монгольскому «царю» принести присягу в роли подданного[211]. С уверенностью можно сказать только одно: по мнению Алтын-хана, новое понятие означало новый статус: он считался более почетным, чем статус холопа.
Но и этот шаг не позволил московской стороне добиться своей цели. Даже с учетом нового обозначения монгольский царь не был готов лично положить руку на текст присяги для подтверждения шерти: в Монгольской земле «не повелось, что царь царю шертует»[212]. Вместо этого он сообщил, что присяги, которую дали лама и его двоюродный брат за него, вполне достаточно и что он и так был готов следовать всем указаниям великого царя[213].
Для московской стороны позиция Алтын-хана была неприемлема. Подданство в рамках понятия милости требовало личного, безоговорочного подчинения. Достичь его можно было только через личную подпись. На понятийном уровне гибкость в ограниченной мере была возможна, в вопросах подчинения — нет. Когда Алтын-хан отказался первым спросить московских посланников о здоровье московского царя в соответствии с московскими дипломатическими обычаями и вместо этого потребовал сначала поинтересоваться его собственным здоровьем, провал вступления в царское подданство был предрешен[214]. Как ни желательно было бы с московской точки зрения после Сибирского ханства инкорпорировать и орду Алтын-хана — «Золотой царь» не желал ни становиться царским холопом, ни превратиться в подданного.
В конце концов была составлена жалованная грамота, в которой не содержалось ни слова холопство, ни слова подданство, а просто было сказано, что Алтын-хан переходит под «нашу царскую высокую руку в наше царское в милостивое повеленье и в послушанье навеки неотступно». Тем самым уже не оставалось никаких сомнений в том, что вступление в подданство не состоялось и был заключен скорее «договор о дружбе»[215].
В литературе рассматриваются два варианта происхождения понятий подданный и подданство. Один из вариантов заключается в том, что дипломаты образовали их от польских терминов poddany и poddanstwo. Эти обозначения, вероятно, были знакомы московским дипломатам по контактам с польско-литовским государством (Речь Посполитая), по крайней мере, с середины XVI века[216]. С российской точки зрения польская семантика понятия, производного от латинского subditus («покоренный»), вполне подходила для заимствования: старопольское понятие poddany также имело двойное значение и обозначало, с одной стороны, принадлежность крестьянина государству, а с другой — социально-сословную зависимость крестьянина от феодала[217].
Таким образом, двойственное положение принадлежности, которая, с одной стороны, была личной, а с другой стороны, в то же время соотносилась с надличной структурой правления, также было включено в новое понятие. Тем не менее польская и более поздняя русская и российская интерпретации имели одно существенное различие: poddanstwo в Речи Посполитой соотносилось исключительно с зависимым положением крестьян по отношению к польскому королю. «Покоренным» (poddany) назывался только тот, кто в социальном плане находился на самой низкой ступени общества. Напротив, в отношении представителя польско-литовской шляхты семантика статуса «покоренного» применяться не могла.
Другой вариант может заключаться в том, что, возможно, московские дипломаты вывели эти термины из корня слова «дань»: быти под данью. В этой деривации понятие подданный указывает на то, что лицо (данник) платит подати в пользу того, кому он подчинился[218].
Поскольку термин подданство — вопреки тому, что утверждали до настоящего времени исследования — впервые был применен не в контексте переговоров с казаками Речи Посполитой в 1654 году, а, как описано выше — еще в грузинском контексте, а затем и в ходе переговоров с монгольским Алтын-ханом, его латинско-польское происхождение вызывает сомнения[219]. Однако дальнейшее использование термина в течение XVII века свидетельствует о том, что его введение, без сомнения, находилось в русле семантики холопства и, следовательно, в контексте описываемого намерения повысить статус царя. Поэтому представляется более убедительным исходить из акцента на подчинении и связанного с этим понятия польско-латинского происхождения как подтверждения подчинения уплате дани, как предполагает производное от корня русского слова.
Отныне во всяком случае понятие подданства обозначало предполагаемую или осуществленную инкорпорацию любой имеющей высокий авторитет категории подданных, независимо от того, были эти подданные христианами или нехристианами. Оно употреблялось всякий раз, когда государственное образование с высокой степенью социальной и политической дифференциации должно было быть переведено или переводилось в реальное подданство или, по крайней мере, в своего рода отношения протектората. Соответственно, в уже упоминавшихся переговорах 1654 года о присоединении гетманской Украины обсуждалось только понятие подданства. То же самое произошло два года спустя с молдавским князем и еще два года спустя с курляндским герцогом. Также в переговорах 1661 года с калмыцкими аристократами ламаистско-буддийской веры (тайши[220]) или при присяге царю кабардинского князя Каспулата Муцаловича Черкасского в 1676 году упоминалось исключительно понятие подданство[221]. С другой стороны, при присоединении сибирских оленеводов, охотников и кочевников царская сторона в течение всего XVII века еще придерживалась понятия холопства[222].
Одновременное использование двух понятий для обозначения подчиненности в имперском контексте с середины 1630‐х годов — подданства для высокопоставленных лиц и их свиты, холопства для этнических групп, не имеющих социальных классов, сопоставимых с российским высшим дворянством, соответствовало употреблению сразу двух понятий для самоназвания подданных по отношению к правителю во внутрироссийском контексте. Как и в случае с подданством и холопством, в использовании терминов холоп (для высокопоставленных лиц) и сирота (для простого населения) решающее значение имели только социальные критерии[223].
Как же повлияли усиление и расширение роли государства, которые продвигал Петр I, на понятийную систему и стоящие за ней концепции подчинения? Такой реформатор, как Петр I, который, с одной стороны, намеревался коренным образом реорганизовать Россию на основе принципов камерализма, а с другой — нуждался в мощной регулярной армии и для этого рассчитывал на призыв солдат из широких слоев населения, быстро пришел к выводу, что упомянутые различия больше не имели смысла. Для пополнения армии ему были необходимы и холопы, бежавшие от своих господ. Привлечение холопов в армию и, следовательно, их невозвращение прежним господам можно было осуществить только в случае одновременного упразднения холопства как социальной категории сословного права. Однако с отменой холопства возвращение на уровне языка к социально-сословным отношениям господина и холопа в контексте отношений монарха и его приближенных больше не имело смысла. Более того, возникшая из камерализма цель царя унифицировать положение населения по отношению к личности монарха также упраздняла различия между холопами и сиротами[224].
В связи с этим в 1702 году царь повелел, чтобы отныне все жители «российского царства» в своих челобитных, подаваемых монарху, единообразно и без указания своего ранга именовали себя нижайшими рабами. Больше не допускалось различия между сиротами и холопами[225]. Но этого было недостаточно, повеление явно относилось не только к «природным» россиянам, боярам, служилым и купцам. В равной степени оно относилось и к нерусским и даже нехристианским жителям, то есть к тем жителям, которые назывались иноземцами или в последующие десятилетия иноверцами.
Таким образом, одновременно на двух уровнях был сделан значимый шаг к формированию представления об объединении подданных: с одной стороны, вне социальных слоев, с другой — вне этнического происхождения и религиозной принадлежности дистанция между троном и подданными должна была быть, по крайней мере номинально, одинаковой для всех, а единство населения должно было поддерживаться только имперским патриотизмом и институтом самодержца как верховного господина[226]. Основополагающий для империй принцип политики различия следовало упразднить, цель унитарного государства необходимо было сформировать в умозрении подданных.
На фоне этой концепции дальнейшее уравнивание было вполне логичным процессом. Если с точки зрения отношения подданных к монарху между приближенными высокого ранга и широкими слоями населения уже не должно было оставаться различий, то и употребление понятия подданства среди нерусского населения уже не требовало дифференциации по социальному статусу. Таким образом, даже в рамках подданства нерусских жителей социальные различия потеряли свою актуальность, по крайней мере на понятийном уровне: холопство вышло из употребления как термин для обозначения подданства нехристиан низшего ранга. Подданство утвердилось как единое понятие для всех, кто был покорен в ходе имперской экспансии, будь то кочевники в степях, оленеводы на Дальнем Востоке или остзейские немецкие дворяне в Лифляндии и Эстляндии[227].
Унифицировано было не только понятие, обозначающее концепцию подданства. Отныне «природные» русские, так же как инкорпорированные «иноземцы» и «иноверцы», были приведены к единому обозначению подданные. Однако в качестве самоназвания в челобитных к царю это понятие пока еще не использовалось. Только в 1786 году Екатерина II ввела самоназвание верный подданный, отменив тем самым введенный Петром I термин раб[228].
Еще при Петре I были отменены и языковые различия между клятвой на верность, которая исполнялась по христианской традиции крестным целованием, и шертью как присягой для людей других вероисповеданий. Вместо этого не позднее чем с 1720‐х годов всем необходимо было приносить лингвистически унифицированную присягу на подданство[229].
То, что совершенно иная концепция подданства в принципе могла быть возможна, обнаруживается при сравнении действий российского государства с политикой Британской империи. Для англичан включение коренного населения британских колоний, будь то Канада, Новая Англия, Австралия или Индия, в государственное объединение «свободнорожденных англичан» было бы немыслимым. Вместо включения (и постепенной аккультурации) коренных этнических групп в собственное население и в собственную социальную структуру британским властям, напротив, крайне важно было постоянно следить за сегрегацией англичан от коренного населения[230].
Однако другая картина наблюдалась в дореволюционной Франции. В частности, в «Новой Франции» (в Канаде) французская имперская элита придерживалась не только интегративного подхода, схожего с российским. Прежде всего французская колониальная элита на протяжении многих десятилетий как в XVII веке, так и периодически во второй половине XVIII века стремилась к полной ассимиляции автохтонного населения с французским. Несмотря на то что формирование французской нации, составляющей большинство, на решающем этапе образования империи в XVIII веке уже продвинулось намного дальше, чем в российском государстве, между обеими империями можно провести примечательные параллели.
Эти параллели заметны не только в осуществлении попыток инкорпорировать культурно чуждые этнические группы в соответствии с концепцией всеобщего подданства или гражданства. Наряду с этим в обеих империях обнаруживались ограниченность и амбивалентность таких попыток. Если в российском государстве XVIII века, несмотря на единый статус подданства, по-прежнему проводились различия между иноверцами и природными россиянами и даже после обращения «новокрещеные» не становились автоматически «россиянами», а продолжали считаться «новокрещеными» или даже крещеными иноверцами, то и во Франции, несмотря на политику ассимиляции, сохранялись различия между «природными французами» и «не природными французами», или натурализованными иностранцами[231]. Таким образом, в обоих случаях можно увидеть зачатки типичного явления, характерного для колониального дискурса, в соответствии с которым границы между колонизаторами и колонизированными хотя зачастую и стираются, но все же не исчезают полностью[232]. Однако прежде всего взгляд за пределы Российской империи показывает, что отнюдь не контраст между морскими и континентальными империями был определяющим при выборе политики интеграции или сегрегации, а скорее ту или иную политику определяли исторические традиции и причины соответствующей имперской экспансии.
История понятия проливает свет не только на инициированное при Петре I слияние империи и протонационального государства посредством создания терминологически единого союза подданных. Вместе с тем она также может проиллюстрировать параллельно протекающий процесс огосударствления подданства. Таким образом, понятийная система отражает то, как изначально преобладающая двойственность российского подданства (с одной стороны, личного, с другой — трансперсонального) постепенно превращалась в однозначную связь с институцией, бытование которой все чаще рассматривалось как не зависящее от личности, которую она олицетворяла[233].
В то время как в 1696 году такие формулировки, как быть под высокою рукою в вечном холопстве[234], не предполагали цели скрыть от людей личное подданство, уже через несколько десятилетий обозначения российское подданство (впервые употребленное уже в 1722 году)[235], а также подданные российские (1731) продемонстрировали[236], какие изменения Петр I внес для отделения государства от правителя[237]. Конечно, в середине XVIII века все еще встречались отголоски личностного восприятия в употреблении таких формулировок, как быть в подданстве Его Императорского Величества (1741)[238]. Однако не позднее начала XIX века концепция связи подданства с государственной структурой, то есть «империей» или «троном», окончательно утвердилась: теперь подданные находились в подданстве империи Всероссийской (1802)[239] или оставались под покровительством всероссийского престола (1812)[240].
От подданства к протекции и покровительству
Процесс огосударствления был важнейшей, но не единственной тенденцией, оказавшей влияние на развитие концепции подданства в XVIII веке. Другие преобразования происходили в результате освоения (западно)европейских понятий и связанных с ними концепций раннего и позднего периодов эпохи Просвещения. К ним относился термин протекция. Это понятие, произведенное от латинского protectio (защита, охрана), один из многочисленных неологизмов, проникших в российское государство через украинско-польское языковое пространство и взятое на вооружение Петром I и его окружением, в российском контексте приобрело два значения[241].
С одной стороны, оно представляло собой этап подготовки к «абсолютному подданству». Если казахский жуз не желает точного подданства, писал царь Петр I в одном из наставлений своему переводчику Алексею Ивановичу Тевкелеву (1674–1766), то нужно постараться, невзирая на большие расходы до 1 миллиона [рублей], в письме обязать его вступить под протекцию Российской империи[242]. Конечно, остается открытым вопрос, что именно Петр I понимал под протекцией. Но очевидно, что казахам (Младшего жуза) необходимо было предоставить статус, который бы не предполагал обязательств, вытекающих из «полного подданства»[243].
С другой стороны, гораздо чаще российская элита употребляла обозначение протекция как синоним подданства, невзирая на иное толкование со стороны коренных этнических групп[244]. Обязательства, связанные с концепцией подданства, а также личное принесение присяги по собственной вере, выплата дани и предоставление заложников называли то подданством, то протекцией, то и тем и другим одновременно[245]. Тем самым вновь проявилась многовековая русская и российская традиция прагматичного и гибкого обращения с понятием царского подданства: неоднозначное употребление понятия протекции допускало его различные трактовки. Не было никаких критериев, которые указывали бы на разницу между протекцией и подданством. Более того, ни к чему не обязывающее взаимодействие плавно могло перейти в другую, значительно более тесную связь. Решающим с российской точки зрения оставался сам акт включения, а также связанное с ним притязание на длительные отношения. Обозначение и детали могли варьироваться[246].
И все же с появлением термина протекция в российском подданстве возник новый нюанс, который в последующие десятилетия значительно укрепил свои позиции. Восприятие мыслей Просвещения проявилось в том, что были введены такие новые термины, как покров и прежде всего покровительство. Эти новые понятия стали поздним следствием осуществленного при Петре I принятия парадигмы цивилизованности, которая еще будет подробно рассматриваться в настоящей работе[247]. С появлением новой парадигмы в российской имперской элите распространилось осознание себя как цивилизатора покоренных коренных этнических групп на юге и востоке и, следовательно, осознание своего долга вывести эти группы на более высокий цивилизационный уровень. Начиная с 1730‐х годов убежденность в необходимости выполнить эту задачу связывалась не только со стремлением принудить людей к якобы «наилучшему пути» для них, но и с попыткой склонить их к изменениям «изнутри».
В связи с этим не позднее чем с середины XVIII века в центре внимания оказалась идея «покровительства». С правления императрицы Екатерины II новый дискурс терминологически проявился в том, что этнические группы, инкорпорированные в ходе имперской экспансии, принимались не в подданство, как это было раньше, а уже главным образом в покровительство императрицы. Как ранее протекция, так и покровительство применялось с разной семантикой: в редких случаях это понятие выступало для обозначения однозначно не достигающей подданства принадлежности к имперской структуре (в смысле протектората)[248]; часто оно использовалось либо в одном ряду с подданством[249], либо как синоним к подданству[250]. Иногда покровительство также непосредственно выражало только мысль о царской милости, защите и заботе — обычно с тем примечанием, что желательно было попасть под «особое покровительство» императрицы[251].
Эти категории покровительства, прогресса и представления о различных уровнях цивилизации, получившие широкое распространение в поздний период эпохи Просвещения во второй половине XVIII века, не могли не повлиять на концепцию подданства. Прежде всеобщая и унифицированная концепция Петра I была частично разрушена, что расчистило путь для патерналистского образа мыслей и действий. В качестве примера «политики покровительства» в конце XVIII века можно привести действия в отношении Младшего жуза казахов. С российской точки зрения цель состояла в том, чтобы сломить упорную казахскую несговорчивость и привести кочевников в подчинение. В то время как, с одной стороны, царская сторона самочинно назначала казахского хана на российской земле, с другой стороны, казахской элите предоставлялась возможность войти в российские административные структуры и получать за это регулярное жалованье[252].
Однако сформулированный на этой основе тезис, как это делает историк Дов Ярошевский, что только такая политика служила цели «предоставить» казахам «полное» подданство, неубедителен. Ярошевский предполагает, что при императрицах Анне и Елизавете сознательно избиралась концепция лишь «ограниченного подданства». Таким образом, утверждает он, речь шла только о минимизации набегов казахов на российских подданных путем передачи казахам «выкупа» в виде жалованья или подарков. Только при Екатерине II и ее оренбургских губернаторах Дмитрии Васильевиче Волкове (1715–1785) и Осипе Андреевиче Игельстроме (1737–1817 или 1823) возникла новая линия политики, посредством которой из подданных, которые были таковыми «только по названию», пытались сделать лояльных подданных[253].
Как до него Трепавлов и Шаблей, Ярошевский не основывает анализ на понимании подданства современниками событий. Скорее, исходя из существующих сегодня представлений, он измеряет возможности участия в государственном управлении, которыми обладали казахи на соответствующих этапах российского подданства. При этом он аналитически опирается на концепцию, которую можно обозначить скорее как гражданство, нежели подданство. Однако политика Екатерины II в отношении казахов не была связана в первую очередь с наделением их особыми правами участия в управлении. Ее главной задачей был поиск новых средств, направленных на борьбу с постоянными грабительскими набегами казахов, и обеспечение их неизменной лояльности российскому государству. Не укрепление подданства само по себе было ее целью. Речь шла о новой политике в духе Просвещения, которая полагалась не столько на физическое насилие для воспитания из казахов «послушных подданных», сколько на то, чтобы «завоевать» их сердца и заставить изменить образ жизни посредством политики царского «покровительства» и вовлечения в дела государства[254]. Таким образом, цель была та же, что и в начале принятия казахов в царское подданство в 1730‐х годах, только средства были другие. Опять же, именно гибкость российской концепции подданства дала возможность и в этом случае пересмотреть выбор средств.