Эта форма монголо-татарской практики отличается по многим существенным пунктам от позднейшего российского заложничества. Эти различия с очевидностью демонстрируют, что нельзя исходить из того, что метод заложничества был заимствован Московским государством из контекста Золотой Орды: во-первых, заложничество играло в мире Золотой Орды, как уже упоминалось, определенную роль только и лишь тогда, когда монголо-татарское владычество, спустя столетие, уже консолидировавшись, столкнулось с проблемой участившихся притязаний на власть некоторых русских княжеств. В Московском государстве, напротив, заложничество имело большое значение во время процесса завоевания и покорения, а также по меньшей мере в течение последующих столетий внедрения и укрепления имперского господства[299].
Во-вторых, в случае монголо-татар заложники содержались в месте пребывания хана в Золотой Орде, чтобы — как в случае с монгольским владычеством над Китаем — пополнять императорскую гвардию или — как в случае с господством над Русью — вовлечь их в политику обеспечения господства, чтобы затем поставить их в качестве преемников при захвате русских княжеств и таким образом закрепить монголо-татарское господство посредством личных связей[300]. Таким образом, давление Золотой Орды на даннического правителя Руси состояло не столько в угрозе физической расправы и душевных страданиях кровных родственников, взятых в качестве заложников, сколько в том, чтобы при первых признаках нелояльности его самого могли поменять местами с заложником. Заложника, который провел много времени при имперском дворе, татары считали более надежным, чем его родственника, который все время провел вдали, на княжеском престоле[301].
В Московском государстве заложники, напротив, с момента введения данной практики в конце XVI века, находились или на специально для этого устроенных аманатных дворах в российских крепостях вдоль фронтира, например в южных степях и на Северном Кавказе, или в более простых рубленных избах в Сибири и на Дальнем Востоке[302]. Кроме того, они регулярно заменялись и до XVIII века, как правило, не имели никаких контактов с политическим руководством страны. До XVIII века никто не думал о заложниках как о возможности оказывать влияние на преемников правителей покоренных этнических групп, не говоря уже о том, чтобы назначать преемниками самих заложников.
В-третьих, и это, вероятно, самая важная причина, из‐за которой нельзя говорить, имея в виду позднее русское и российское заложничество, о заимствовании традиции Золотой Орды, — русские князья уже до покорения монголами были знакомы с заложничеством как одной из форм человеческого залога[303]. В Киевской Руси заложничество стало частью ряда практик гражданской и коллективной ответственности на духовном, военном, финансовом и политическом уровнях[304]. Заложник, обозначаемый восточнославянским понятием таль, обменивался как залог при сделках в гражданско-правовом контексте, как, например, между Новгородом и остзейскими купцами, или во внешнеполитическом или «международном» контексте например между русскими князьями и степными народами, такими как печенеги или половцы (куманы)[305]. Эта практика в обеих формах сохранялась неизменной — и с теми же обозначениями — также и во время монголо-татарского правления над территориями Киевской Руси[306].
Понятие таль, однако, не встречается ни в одной русской летописи в связи с княжескими сыновьями, посланными ко двору монголо-татарского хана в Сарай. Таким образом, становится ясно, что практика обмена человеческого залога в узком смысле слова (как во времена Киевской Руси), с одной стороны (таль), и «политическое» заложничество с целью влияния и аккультурации при дворе Золотой Орды (в смысле римской модели) (хождение в Орду), с другой стороны, в сознании современников происходящего значительно различались. Речь идет о двух разных формах практики заложничества с разными функциями, которые во времена монголо-татарского владычества существовали параллельно[307]. История понятий содержит четвертый и самый веский аргумент, который свидетельствует против трансфера заложничества в Московское государство в монголо-татарском варианте. В отличие от таких терминов, как ясак (дань), ям (почтовая система) и деньги, у монголов не существовало термина для характерного для них типа заложничества, который нашел бы отражение в русских летописях и сохранился бы после их владычества, и также нет никаких указаний с русской стороны, позволяющих предположить, что монгольский вариант заложничества воспринимался как продолжение древнерусской практики таль.
3.3. СТАНОВЛЕНИЕ ЗАЛОЖНИЧЕСТВА В МОСКОВСКОМ ГОСУДАРСТВЕ
Вопрос об истоках
Если Московское государство переняло заложничество не из контекста Золотой Орды и если форма монголо-татарского заложничества не оказала никакого влияния на позднее русское и российское проявление этого метода, то возникает вопрос о началах заложничества в Московском государстве. Упадок монголо-татарского владычества и одновременное усиление Великого княжества Московского в XV веке, его территориальное расширение благодаря последовательному присоединению старых княжеств Киевской Руси и первых неславянских этнических групп на северо-востоке расширили не только источники дохода московской власти. Укрупнение государства предполагало развитие новых практик стабилизации власти или расширение устоявшихся методов.
В литературе встречаются утверждения, согласно которым «заложники» брались уже во время первых походов за Урал в конце XV века[308]. Обращение к источникам этого не подтверждает: в летописях постоянно говорится о «пленении» (в полону вывели) или о статусе «пленников» (полоны), в который добровольческие отряды (хотячие люди) по приказу Ивана III перевели часть коренного населения, но не о заложниках[309]. Нельзя исходить из того, что под «пленниками» и «заложниками» понималось одно и то же, поскольку в Киевской Руси, как позже и в Московском государстве, между этими двумя феноменами существовало четкое различие[310]. К тому же понятие таль, которое еще во время монголо-татарского иностранного господства играло определенную роль в отношениях русских князей друг с другом и с Западной Европой, во время Ивана III не использовалось и в конце XV — начале XVI века было утрачено[311].
Как и прежде, отсутствует какое-либо указание на взятие заложников в связи с методами подчинения, с помощью которых Иван III как великий князь Московский обязал лидеров этнических групп в западно-сибирской Югорской земле, «князей» Калпака и Течика, принести присягу и платить дань, дал им право осуществлять княжеское правление в Югорской земле («князь великий их пожаловал югорским княжением») и затем отправил домой, выдав им жалованную грамоту[312]. Даже присяга, которая приносилась в начале процесса покорения Казани в 1550 году, не содержала обязательства предоставлять заложников[313]. Таким образом, отсутствуют свидетельства связи раннего этапа существования Московского государства и заложничества (таль) в какой-либо форме времен Киевской Руси и тем более Золотой Орды.
Только когда Московское государство вследствие знаменательного завоевания Казани, в тот период самой крупной державы в регионе, вступило в контакт с этим краем, где благодаря османскому влиянию заложничество было обычной практикой, эти методы прочно интегрировались в репертуар московской политики подчинения и имперской реализации власти. Произошло ли это в результате диффузионного акта культурного обмена или сознательного культурного трансфера — здесь не важно. Но теперь, так или иначе, взятие и удержание заложников развились в составные элементы консолидации русского и российского владычества над нехристианскими народами. Регионом, в котором происходил этот культурный обмен или трансфер, стал Северный Кавказ.
Поскольку в литературе зарождение и первоначальный характер московского заложничества либо остаются в тени, либо из‐за политических обстоятельств и ситуации с источниками не рассмотрены и не оценены достаточно основательно, следует уделить этому аспекту более пристальное внимание. Московское покорение мусульманского Казанского ханства коренным образом изменило политический ландшафт. Главы многочисленных этнических групп, которые населяли территории к востоку и югу от Казани, впервые послали посольства в Москву, добиваясь заверений в «дружбе», и даже были сразу готовы принести присягу на верность русскому правителю. Одним из ярких примеров стало покорение Сибирского ханства, чьи посланники в 1555 году прибыли ко двору русского правителя Ивана IV, чтобы от имени своего князя Едигера и всех сибирских земель принести присягу на верность и стать данниками российского монарха. Иван IV, который был провозглашен в 1547 году «царем», в ответ на это отправил своего посланника (дорога) с ярлыком, чтобы на монгольский манер сосчитать податных и привести их к присяге. При этом он также не потребовал заложников[314].
В 1554 году последовал поход на Астраханское ханство и его окончательное покорение два года спустя. С покорением Астрахани сразу же сформировалась прямая связь с Северным Кавказом — регионом, с которым в Москве связывали дальнейшие геополитические амбиции. Часть населения Северного Кавказа также стремилась к тому, чтобы избавиться от власти крымских татар и османского султана, которую многие считали деспотичной, и хотели взамен заключить альянс с набиравшим силу русским царством. Посреди этнической пестроты Северного Кавказа, облюбованного османским султаном, персидским шахом, кумыкским шамхалом и крымско-татарским ханом, поселились черкесские (адыгейские) кабардинцы. Наряду с кумыками, они являлись, не в последнюю очередь благодаря высокой степени социального расслоения, одним из политических «тяжеловесов» региона. Первые кабардинские князья, которые уже в 1552 и 1555 годах просили о принятии их на царскую службу и крестились, в результате были радушно встречены в Москве[315].
В 1557 году «верховный князь» (или пщы тхьэмадэ) Кабарды Темрюк Идаров даже просил о военном союзе с царем для защиты от османских и крымско-татарских притязаний и, согласно русской летописи, также о том, чтобы войти «в подданство» («бити челом чтоб их государь пожаловал, велел им собе служити и в холопстве их учинил»). Поскольку оригинал документа не сохранился и русская летопись является единственным источником информации об этом событии, сегодня нелегко оценить характер данного соглашения. Однако летопись не упоминает о принесении присяги кабардинским князем. Также речь не идет о кабардинской земле, поэтому празднование в 2007 году предполагаемого 450-летнего юбилея государственного «союза» Кабарды с «Россией» обосновано скорее идеологическими, а не историческими причинами[316].
Истинный характер договора становится очевидным при более внимательном рассмотрении условий. В русской летописи не только отсутствует указание на присягу, но также не идет речь и об уплате дани. Есть немало оснований полагать, что царь Иван IV вначале исходил из того, что нашел в лице верховного кабардинского князя Темрюка Идарова могущественного союзника, с чьей помощью Московское государство рассчитывало расширить силовое присутствие на Северном Кавказе. Это объяснило бы, почему царь в последующие два года предоставил в распоряжение князя значительные войска (стрельцов или казаков), которыми тот мог свободно распоряжаться в борьбе против других кабардинских князей, оказывающих Темрюку неповиновение[317]. Иван IV даже счел возможным, после смерти своей первой жены, в 1561 году взять в жены дочь Темрюка. Это еще одно доказательство того, что в 1550‐х и 1560‐х годах с точки зрения Москвы они хотя и находились в асимметричном соотношении сил, но вместе с тем рассматривались как союзники по коалиции. О строгих иерархических отношениях, как в случае с элитой этнических групп, которые непосредственно перешли в царское подданство, речь отнюдь не шла.
Уже этот короткий взгляд на русско-кабардинские отношения показывает, насколько нецелесообразно исходить из предположения, разделяемого Г. А. Кокиевым и Ф. А. Озовой, что уже в 1550‐х годах осуществлялось предоставление кабардинских заложников в качестве выражения кабардинского подданства русской стороне[318]. Кроме того, данное утверждение, во-первых, не подкреплено происходящим из источника понятием, и во-вторых, внешние обстоятельства не позволяют сделать убедительный вывод о предоставлении заложников
Скорее с 1557 года ряд кабардинских князей, и среди них верховный князь Темрюк Идаров, исходящие из собственных властно-политических интересов, начали отправлять к царскому двору в Москве в знак «дружбы» одного или даже нескольких своих сыновей[319]. Последние были там крещены, получили русские имена, выучили русский язык, были приняты на царскую военную службу, участвовали в оборонительных войнах против крымского ханства и некоторые еще при Иване IV стали видными политическими деятелями в Московском государстве[320]. Княжеские семьи добровольно посылали своих сыновей, которые никогда не заменялись, не рассматривались как залог и которые, как правило, никогда не возвращались на родину[321]. Чтобы подчеркнуть союзнические и дружеские отношения, они, напротив, поступали на царскую службу, перенимали русскую культуру и обеспечивали своим семьям перспективные должности при дворе. Эта форма отправки сыновей не имела ничего общего с позднеримской или монголо-татарской традицией заложничества, когда в каждом случае метрополия была заинтересована в том, чтобы оказывать влияние и политически воздействовать на наследника престола покоренной этнической группы, прежде чем он возьмет в руки бразды правления этой группой. Также это не имело ничего общего с заложничеством, которое укоренилось в Московском государстве с 1580‐х годов.
Самое позднее в конце 1580‐х годов в русско-кабардинских отношениях произошли коренные изменения. Наперсник и тесть царя Ивана IV князь Темрюк Идаров умер от ран, полученных в сражении с крымскими татарами, двое его сыновей попали в крымско-татарский плен. Идея, что Идаровы смогли бы объединить под одной рукой всех кабардинских князей и соседние этнические группы Северного Кавказа (по образцу модели московского владычества над княжествами Киевской Руси) и обеспечить царю стабильную возможность влияния во всем регионе, оказалась иллюзией. Противодействие вмешательству Москвы на Северном Кавказе ожесточенно и последовательно выражали не только ее противники в Османской империи и в Крымском ханстве. Среди кабардинских князей также сформировался сильный антимосковский альянс[322]. В результате царское правительство сделало вывод, что больше не может полагаться на один княжеский клан, чтобы прочно закрепиться в регионе. Оно нуждалось в более широком фундаменте власти.
Начало московского заложничества на Северном Кавказе
По аналогии с уже устоявшейся практикой политики подчинения на восточной границе с этих пор Московское государство обратило свой взгляд на все сильные партии Северного Кавказа. Как можно больше вождей и князей были обращены в подданство с помощью присяги «под царскую руку». При «неповиновении» организовывались военные походы, партии натравливались друг на друга. Для укрепления этой многопланово организованной политики на Северном Кавказе московская сторона впервые в истории создания своего государства применила метод, с которым кабардинцы были уже хорошо знакомы из османско-крымско-татарского опыта: взятие заложников. Применительно к 1588 году можно говорить не об удивительном «переломном моменте» в методе заложничества в сравнении с 1550-ми годами (Ф. А. Озова) или даже об открытии «двухступенчатой» практики (Г. А. Кокиев), но скорее только о начале практики заложничества[323].
И вновь полезно обратиться к истории понятий, чтобы приблизиться к пониманию современников событий — в данном случае пониманию того, что подразумевала московская сторона под термином «заложник». Изначально доминировавший термин заклад, обозначавший заложника, впервые был применен в кабардинском контексте в 1588 году в жалованной грамоте[324]. Исходя из этого, необходимо было выступить военным походом против «непослушных» («на наших непослушников»), «заставить повиноваться» и затем захватить заложников («и заклады у них поимати»). Заложник (заклады) должен был быть доставлен в город Терск для подтверждения («для укрепления поимати»), чтоб они [кабардинцы] «от Крымского и от Шевкальского отстали» и вместо этого «в нашем царском жалованье и в службе» были[325].
В этой грамоте представляются важными несколько элементов. Так, сначала осуществлялось принуждение к «послушанию» и только затем брались заложники «для подтверждения», но не наоборот — люди становились пленниками, чтобы таким образом осуществить процесс покорения. В противном случае речь шла бы о пленении, но не о захвате заложников в смысле человеческого залога. Кроме того, взятие заложника обосновывалось тем, что он должен был обеспечить лояльность царю и предотвратить переход на сторону Крымского хана или кумыкского шевкала (человеческий залог). Наконец, было приказано содержать заложника в московской крепости Терск — порядок действий, который явственно отличался от монголо-татарского метода держать заложников при ханском дворе.
С термином заклад московские дипломаты ввели понятие для «человеческого залога», которое до этого с XIV века использовалось как эквивалент латинского термина pignus (залог) исключительно для материальных видов залога, таких как залог недвижимости, залог движимого имущества или антихрез, и которое едва ли можно было отличить от русского термина для материального залога (залог). С конца 1580‐х годов оно стало также распространяться на обозначение человеческого залога, хотя и всего на полстолетия[326].
Именно эта аналогия, согласно которой понятие залога отныне должно было распространяться как на людей, так и на материальные предметы, ярко демонстрирует характер заложничества в конце XVI, XVII и даже в начале XVIII века в российском государстве (и, предположительно, также во времена Киевской Руси): люди, как и вещи, должны были «храниться» в условленном месте условленное время, чтобы придать вес политическим требованиям. И именно это понимание легло в основу заложничества, как оно практиковалось в имперском контексте российского государства до начала XVIII века. Таким образом, оно значительно отличалось от формы, практиковавшейся в античном Риме или монголо-татарском Сарае.
Существенной предпосылкой для введения заложничества с российской стороны (по османскому образцу) было строительство крепостей. Возведение крепостей, форпостов, редутов и валов издавна принадлежало к важнейшим инструментам экспансии Великого княжества Московского и позже Московского государства. Он применялся при завоевании как Сибири и Дальнего Востока, так и южных степей и Северного Кавказа[327]. Поэтому спустя десятилетие после принятия отдельных кабардинских князей на царскую службу и заключения военного союза с князем Темрюком Идаровым в 1550‐х годах, царское правительство охотно удовлетворило просьбу князя Темрюка закрепить свою военную мощь у подножия Северного Кавказа. В 1567 году на реке Терек было возведено первое московское укрепление[328].
Место было выбрано удачно: крепость стояла у устья реки Сунжи, у места впадения в крупный Терек, на стратегически важном перекрестке, известном как «османский путь», где пересекались пути, шедшие с севера на юг и с востока на запад Северного Кавказа. Крепость переполнила чашу терпения крымско-татарского хана и османского султана: они больше не хотели мириться с вмешательством Москвы в дела региона, который они воспринимали как неотъемлемую часть собственной зоны влияния. Больше двух десятилетий шла борьба за этот узловой пункт, и в 1571–1572‐м, а затем в 1578 году крепость разрушалась[329]. В итоге московская сторона добилась своего. Ей удалось не только заново отстроить крепость в 1588 году, но и основать в ее окрестностях постоянное поселение казаков[330].
Год спустя создание специально оборудованного дома для заложников, которые жили внутри Терской крепости, положило начало новому методу консолидации власти в Московском государстве[331]. Впредь все заложники по всему царству должны были содержаться, как в случае с Терской крепостью, на окраинах завоеванных, аннексированных или находящихся в процессе захвата территорий. Такая организация убивала одним выстрелом сразу трех зайцев: во-первых, территориальная близость к исконным местам поселения покоренных этнических групп облегчала замену заложников, которая должна была происходить через определенные промежутки времени. Во-вторых, родственники заложника получали возможность время от времени убеждаться в его благополучии. С помощью подобных посещений российская сторона надеялась добиться большего успеха в выполнении ее требований. В-третьих, наконец, и без того уже существующую военную охрану крепости можно было также использовать для надзора за заложниками, так что охрана не требовала дополнительного финансирования. Терск (Терский город) как пункт содержания заложников даже назначили местом пребывания воеводы и город оставался на протяжении почти полутора столетий важнейшим центром имперской политики российской державы на Северном Кавказе.
Рис. 2. Терская крепость на реке Терек между Черным и Каспийским морями, расположенная между территориями кумыков и кабардинцев на Северном Кавказе, XVIII век
Борьба за власть среди кабардинских князей, разгоревшаяся в 1589 году после смерти князя Камбулата Идарова, брата князя Темрюка Идарова, предоставила Москве новые возможности. С сентября 1589 года царское правительство заставило всех кабардинских князей, сам род Идаровых и другие особо влиятельные в политической жизни Кабарды семьи регулярно предоставлять заложников[332]. Московское государство следовало политической стратегии, которую оно позже реализовало также и за пределами Северного Кавказа, на других перифериях: речь шла о стремлении с помощью заложников из различных семей оказывать давление на значительную часть политической элиты покоренных этнических групп и таким образом иметь возможность определять их (внешне)политический курс[333].
В свете межимперской борьбы за кабардинцев между Османской империей, Крымским ханством, Персией и Московским государством, а также из‐за внутренних разногласий внутри кабардинских княжеских родов оказывать влияние на их внешнеполитическую ориентацию представлялось особенно непростой задачей. Царскому правительству пришлось с неудовольствием принять к сведению, что этнические группы в областях фронтира приспособились к тому, чтобы поддерживать лояльность одновременно нескольким сторонам: некоторые кабардинские князья, несмотря на предоставление заложников царю, не хотели в дальнейшем отказываться от тесных отношений с крымским ханом и кумыкским шамхалом и от выдачи этим правителям заложников в качестве залога для поддержания мирных отношений[334].
Вместе с тем заложничество вкупе со строительством крепостей были признаны настолько успешными методами для создания и развитие фундамента властно-политических притязаний Московского государства в отношении кабардинцев, что они были перенесены на процесс взаимодействия и с другими этническими группами и стали краеугольным камнем царской имперской политики в отношении нехристианских народов. Присяга на верность, которую Москва по-прежнему заставляла приносить глав покоренных этнических групп, хотя и оставалась, как и прежде, важнейшим аспектом подчинения царской власти, но только с началом практики заложничества верховенство Москвы стало очевидно извне.
С одной стороны, это заметное теперь верховенство могло быть, с одной стороны, использовано против империй-соперников, которые хотели подчинить себе те же этнические группы[335]. С другой стороны, удержание взятых Москвой заложников из числа коренного населения могло произвести гораздо более сильный эффект в отношении покоренных этнических групп, чем ритуалы присяги на верность и жалованные грамоты. Поэтому отныне требование московского правительства о предоставлении заложников стало неотъемлемой составной частью принятия или подчинения новых этнических групп на юге или востоке государства. «Подданство» в имперском контексте на юге и востоке приобреталось в равной степени как через клятву верности, так и через передачу сыновей или братьев правителей. Присяга на верность и предоставление заложников стали двумя сторонами одной медали.
Это относилось к переговорам о подчинении с кумыкским шамхалом в конце XVI века[336] и к процедуре принятия в «подданство» башкир, ногайских татар и калмыков (в XVII веке), киргизов и казахов (в XVIII веке) на юге и юго-западе и к покорению остяков, ненцев и других самоедских этнических групп, якутов, бурятов, юкагиров, чукчей, ительменов и коряков в Западной и Восточной Сибири, на Дальнем Востоке, а также индейцев-тлинкитов и других коренных этнических групп на Русской Аляске[337]. Место, в котором селили заложников с начала XVII века на Северном Кавказе, на юге степных районов и на Волге, носило название аманатный двор. В лесах Сибири и на Дальнем Востоке использовались простые бревенчатые дома (избы)[338]. В этих скромных жилищах, которые располагались внутри небольших или крупных огороженных поселений, состоявших из деревянных построек (зимовье или острожек), заложники в Сибири или на Дальнем Востоке должны были находиться постоянно[339].
Служившие в этих поселениях обеспечивали им за счет государства минимум еды и одежды, но злоупотребления были широко распространены. Нередко заложников обманывали, избивали или кормили падалью. В других случаях, как иногда на Дальнем Востоке, обеспечение питанием было возложено на членов соответствующих этнических групп[340]. Если соплеменники заложника не платили дань, он мог умереть с голоду. Заложник часто погибал от изменения образа жизни в аманатном дворе и из‐за контакта с болезнетворными вирусами, распространявшимися среди российского населения фронтира, особенно с оспой[341].
В северокавказской Кабарде, находящейся под турецким влиянием, заложничество Московского государства не только обрело свои истоки и характерную форму. Помимо этого, османское влияние отразилось на восприятии нового понятия для человеческого залога. С конца XVI века в Московском государстве для обозначения заложника использовали термин аманат, который постепенно вытеснил термин заклад и широко применялся до XIX века. От слова аманат позже произошло понятие аманатство для обозначения метода в целом.
Здесь следует еще раз обратить внимание на то, что понятие аманат пришло не из эпохи монголо-татарского владычества в XIII–XV веках. Напротив, первые свидетельства о нем в Московском государстве относятся к 1586 году, хотя общераспространенным он стал только в 1610–1614 годах[342]. В противоположность понятиям таль или заклад новое обозначение заложника имеет не славянское, а арабское происхождение. Османская империя, вероятно, заимствовала это понятие (как, возможно, и саму практику) у аббасидов, династии которых окончательно прервались с завоеванием османами Каирского халифата в 1517 году. В Аббасидском халифате было принято, чтобы покоренные кочевые этнические группы в качестве гарантии надежной выплаты дани предоставляли регулярно сменявшихся заложников из семей высших высокопоставленных лиц. Однако ничего не известно о том, чтобы в аббасидском контексте существовало целенаправленное политическое использование заложников, подобное монголо-татарской практике[343].
В тюркском языке арабское понятие было преобразовано в amanat и ämanät[344]. Языковое заимствование из османско-турецкого региона кажется очевидным по причине близких отношений Москвы с Кабардой, которая с конца XVI века была тесно связана с Крымским ханством и османским султаном. К тому же османско-турецкий язык давно получил статус языка межнационального общения огромного региона — с тех пор как Османская империя настолько расширилась, что временами простиралась от Багдада до Белграда и от Каира до Крыма. С конца XV века арабские (и персидские) элементы постоянно включались в османско-турецкий язык — в том числе понятие аманат[345].
Однако даже если кабардинцы и большинство степных народов юга были хорошо знакомы из османского контекста с заложничеством — как методом для регулирования политических отношений, — далеко не все княжеские семьи или главы этих этнических групп были готовы сразу же предоставлять заложников московскому царю. Кабардинский князь Алкас, например, пытался в сентябре 1589 года избежать выдачи заложников со словами: «Дожил есми до старости и преж сего веривали во всяком деле моему слову, а закладу есми и шертованья никому не давывал»[346].
Московская имперская элита, конечно, видела блеф тактика, который, как она знала от других кабардинских князей, уже поддерживал оживленный обмен заложниками с кумыкским шевкалом[347]. Она осталась непреклонной и в итоге добилась успеха. Вместе с тем она смогла добиться предоставления заложников только со значительными уступками: князь Алкас потребовал за это свободный доступ к ловле рыбы и охоте в реках и землях края, помощи вольных казаков и дворцовой охраны царя при переправе через реки Терек и Сунжа, обязательства сражаться силами царских войск против врагов князя Алкаса и наконец ежегодного жалованья в том же размере, какое получали другие кабардинские князья[348].
При подобных значительных уступках со стороны Москвы создается впечатление, что взятие заложников являлось прежде всего бартерной сделкой[349]. Однако это впечатление обманчиво. Оно скрывает истинное соотношение сил. Вопрос состоял, как правило, не в том, должны ли быть заложники предоставлены Московскому государству, но лишь в том, кто и на каких условиях должен был стать заложником[350]. Царские представители во время переговоров действовали прагматично, как они уже поступали раньше при включении в русское и российское подданство этнических групп на юге и востоке[351]. Они часто обещали подарки и денежные вознаграждения, чтобы добиться перелома в переговорах и получить присягу на верность и согласие на предоставление заложников. Подарки в виде денег, изделий из шерсти, мехов и предметов роскоши служили при этом не только инструментом подкупа. Задача состояла также в том, чтобы привлечь других князей и этнические группы, которые еще не покорились «могущественному, но милостивому правителю» и не предоставили заложников[352].
Царские слуги были непреклонны только в одном требовании: признавались заложники исключительно из самых знатных семей. Это определялось их авторитетом, богатством и их численностью внутри коренной этнической группы[353]. Особые усилия прилагались для того, чтобы предоставлялись сыновья и племянники правителей. В случаях, когда было несколько жен, с особой тщательностью изучалось значение каждого случая материнства внутри иерархии клана[354]. Оставшееся пространство для торга, которое слуги царя использовали для вопросов о том, кто будет передан в качестве заложника, на какой срок и какие подарки, какое жалование или какие политические обязательства за это будут предложены, зависело, с одной стороны, от положения во власти того, кто выдавал заложника: чем более весомым в политическом и военном отношении являлся заложник, тем шире было пространство для переговоров. С другой стороны, интересы московской стороны, которые варьировались в зависимости от региона, определяли то, насколько уступчивыми были царские посредники при переговорах.
Региональная специфика московского заложничества
На Северном Кавказе предоставление заложников служило гарантией политической лояльности местных правителей российскому государству и вводилось им прежде всего как мера противодействия имперской конкуренции со стороны Персии, Крыма и Османской империи. В южных степях российская сторона, помимо политической верности, рассчитывала на соблюдение договоренностей — в первую очередь о прекращении набегов на российские поселения и караваны. Захват заложников среди башкир имел целью прекращение их восстаний. В Сибири и на Дальнем Востоке заложничество служило стимулом для регулярной выплаты дани — ясака. Именно в тех районах, где до ближайшей российской крепости было далеко, деревянные дома с заключенными в них заложниками представляли собой «естественное» место, куда представители коренных народов приезжали для сдачи шкур.
Различие интересов объясняет различия в порядке действий российской стороны. В то время как в большинстве случаев при взятии заложников в южных степях и на Северном Кавказе существовала возможность переговоров и поэтому в отношении этих регионов можно говорить о «договорах о заложничестве», то практика заложничества в Сибири, на Дальнем Востоке и в северной части Тихого океана выглядела совершенно иначе. Здесь имело место одностороннее, насильственное взятие заложников, которое западное международное право раннего Нового времени заклеймило как «международно-правовые репрессии в мирное время». Соответственно, по-прежнему допустимым захват заложников считался только в военное время и только для того, чтобы удержать население оккупированной территории от военных действий против оккупационных властей[355].
Не стоит полагать, что царская власть когда-либо задумывалась о международно-правовой оценке своих действий в отношении захвата заложников. Российская имперская элита не сомневалась в допустимости своих действий. Эта позиция определялась прежде всего московской точкой зрения на этнические группы на Востоке, которые планировалось покорить: все коренные жители, которые не были готовы принести присягу, платить дань и предоставлять заложников, считались «немирными иноверцами» или «изменниками»[356]. Они выступали против законного с российской точки зрения притязания царя на своих подданных и отказывались от связанного с этим повиновения. Кроме того, их негативное поведение ставило под угрозу цель приумножения государственных доходов за счет дополнительных плательщиков ясака[357].
Таким образом, взятие заложников в Восточной Сибири, на Дальнем Востоке и в северной части Тихого океана, как правило, совершалось с применением грубой силы. В отличие от ситуации с кабардинцами, казахами или башкирами, здесь заложникам не разрешалось свободно передвигаться внутри крепости. Вместо этого они в основном находились в деревянных домах, прикованные железными цепями, и им оставалось только надеяться на пропитание либо от добросердечных российских служилых людей, либо от членов своего клана или своей этнической группы. Но прежде всего вопрос их выживания зависел от того, готовы ли члены их клана или этнической группы платить дань. Из столицы постоянно поступали указания заботиться о заложниках, хорошо кормить их и таким образом мотивировать членов клана или этнической группы сдавать меха. Но реальность обычно выглядела иначе[358].
Представители царской власти сталкивались с проблемами совершенно особого рода, когда коренные жители абсолютно не чувствовали связи с заложниками, выбранными из их рядов, — они просто бросали их и бежали. С таким отношением российские завоеватели сталкивалась вплоть до середины XVIII века среди бурят, коряков и прежде всего среди проживающих на Дальнем Востоке чукчей[359]. Чукчи раньше никогда никому не платили дань, не говоря уже о предоставлении заложников. Поэтому столь привычный для россиян метод взятия заложников вызвал у чукчей полное непонимание. Более того, заложники в данном случае никоим образом не оправдали ожиданий, возложенных на них царской стороной. Вместо того чтобы беспокоиться о благополучии Апы, сына чукчи, который в 1648 году был «захвачен» царской стороной на реке Колыме как заложник, и вместо того чтобы отныне посылать царским послам ясак, ни отец, ни мать, ни другие представители этой семьи или чукчей вообще не дали о себе знать[360].
Андрей Зуев смог убедительно доказать, что чукчи считали членов своей этнической группы, после того как они были насильно захвачены российской стороной в качестве заложников, мертвыми, независимо от того, были ли они на самом деле мертвы или еще живы. Согласно верованиям и мировоззрению чукчей, если кто-то умирал насильственной смертью, то это приводило к «доброму духу» и приносило удачу родственникам[361]. Переход в царское заложничество ассоциировался со смертью. Таким образом, потерю тех, кто был успешно «похищен» российской стороной, можно было больше не принимать во внимание[362].
Рис. 3. Семья чукчей в кафтанах из оленьих шкур с собачьим или волчьим мехом. На заднем плане — яранга, большая палатка из оленьих и моржовых шкур. Рисунок XIX века
В случае с чукчами, таким образом, принцип обеспечения российской экспансии и притязаний на господство, который основывался на связи представителей группы с заложниками, взятыми из ее среды, потерпел фиаско[363].
Российские служилые люди, которым после долгих усилий в суровых районах Дальнего Востока удавалось заполучить отдельных представителей чукчей или коряков, напрасно надеялись привести семейные кланы или этнические группы в российское подданство. Кроме того, они сталкивались с фактами многочисленных набегов, с помощью которых чукчи пытались изгнать российских захватчиков. При этом чукчи вплоть до 1750‐х годов несли трагические потери в собственных рядах[364].
Если в ситуации с чукчами российский интерес был направлен преимущественно на их подчинение с целью получения доходов от ясака, совсем другие причины для захвата заложников возникли в ходе экспедиций на Камчатку, Алеутские острова и Аляску. Во-первых, суровые условия регионов затрудняли продвижение и путешествия вообще. Поэтому в случае длительного пребывания, например при зимовке, предполагалось, что удержание заложников защитит от нападения местных жителей. Во-вторых, взятые в заложники коренные жители часто сами по себе давали достаточную гарантию выживания, потому что без их помощи не знающим местность российским исследователям и завоевателям грозила голодная смерть[365]. Заложники также должны были служить посредниками и советниками при общении с коренными племенами и в качестве проводников в неизвестных районах. Нередко заложников привлекали и к принудительному труду в частных домах или подвергали сексуальной эксплуатации[366]. Хотя эти злоупотребления никоим образом не являлись установками российской власти, тем не менее их не удавалось предотвратить и виновные наказывались редко[367].
Итак, московскую традицию заложничества в ее многообразии и прагматичном обращении со стороны имперской элиты трудно уложить в единую концепцию. Как и царская концепция подданства, намеренно размытая в своих контурах и за счет этого способная адаптироваться к соответствующим обстоятельствам, созданный российской имперской элитой метод взятия заложников превратился в инструмент экспансии и консолидации империи с практически безграничным спектром применения.
Поскольку интенсивность обращения к заложничеству зависела от соответствующего состояния имперской экспансии и консолидации власти, периоды расцвета практики заложничества также совпадали с периодами расцвета экспансии и особых усилий, направленных на подчинение и интеграцию коренного населения. Так, конец XVI века можно охарактеризовать как начало пиковой фазы заложничества среди северокавказских кабардинцев, период с XVII до конца первой трети XVIII века — на Северном Кавказе и в Поволжье, в Восточной Сибири и на Дальнем Востоке, а также среди калмыков и башкир. Начиная с 1740‐х годов значимость и интенсивность заложничества в этих районах постепенно снижались. Но теперь этот метод получил широчайшее распространение среди казахов, на Алеутских островах, в северной части Тихого океана и на Русской Аляске. Он играл важную роль до конца XVIII века и на Северном Кавказе. В начале XIX века заложничество постепенно утратило свое некогда первостепенное значение и в этих областях, но вплоть до 1820‐х годов еще считалось во многих районах обычным делом. В отдельных случаях заложничество встречалось вплоть до 1860‐х годов[368].