Рождение Российской империи. Концепции и практики политического господства в XVIII веке — страница 24 из 49

Все рассмотренные до сих пор концепции и практики «цивилизирования» и инкорпорации немыслимы без культуры господства, характерной для Российской империи в XVIII веке. Макс Вебер понимал под «господством» шанс «найти повиновение для <…> приказа у определенной группы людей»[1445]. Критика этого определения, подразумевающего разделение на правящих и получающих приказы, уже давно привела к тому, что в управляемых стали видеть нечто большее, чем просто пассивных адресатов. Господство давно рассматривается как процесс переговоров, в ходе которых приказы интерпретируются теми, кого они затрагивают, и адаптируются к соответствующим обстоятельствам[1446].

Здесь происходит переход на уровень политической культуры, или, точнее, культуры господства. При его рассмотрении речь будет вестись не о какой-то отдельной области (имперского) господства, как в предыдущих главах, а об основе политической деятельности вообще[1447]. В этом смысле данный подраздел обрамляет все остальные. В нем основное внимание сосредоточено на фундаментальном стремлении правящей российской имперской элиты к формированию политической лояльности. Таким образом, речь идет об анализе усилий по осуществлению господства без прямого использования принуждения[1448]. Необходимые для этого переговорные процессы требуют наличия оппонента. Поэтому, исходя из расширенного понятия господства, сюда — как и в предыдущей главе — будут включены представления и способы поведения коренного населения, хотя будет сохраняться асимметричный подход, то есть основной акцент будет сделан на анализе интерпретаций и образа действий российской имперской элиты.

И снова возникает вопрос о переломном характере XVIII века: какие попытки лоялизации существовали в отношении нерусских подданных в прошлые века и продолжились в XVIII веке? В какой степени эти практики претерпели трансформацию? Какие новые формы лоялизации разрабатывались и применялись в течение XVIII века? И самое главное: как эти новые или преобразованные концепции и формы лоялизации соотносились с политикой «цивилизирования», которая в течение столетия принимала все более конкретные формы по отношению к нерусским подданным на востоке и юге империи?

Концепция милости и ее презентация в имперском контексте

В главе о подданстве уже рассматривалась центральная роль понятия и представления о российском правителе, дарующем милость при инкорпорации новых подданных. При этом была показана преемственность с XVI до XVIII век. Однако, как отметил Уве Хальбах, понятие «милости» и его выдающееся значение в общественно-политической жизни возникли гораздо раньше. Как понятие милость, так и его семантическое поле и дихотомические понятия гроза или гнев можно проследить до времен Киевской Руси, то есть до IX–XII веков[1449].

Изначально милость и гнев, доброта и строгость представляли единство и основной принцип поведения русского правителя. Милость, доброта, милосердие обозначались в русских источниках применительно к князьям понятиями кротость, тихость, любовь, жалованье, добродеяние. Уже тогда особую роль внутри этого семантического поля играли понятие милость и этимологически родственные ему понятия милование, милостыня, милостивый, милостивец, милосердие. Преемственность в XVIII веке прослеживается и в антонимах: как в древнерусских источниках, так и в документах XVIII века они были представлены такими понятиями, как страх, гнев, а в XVI и XVII веках прежде всего понятием опала[1450].

Первоначальное значение милости состояло в заботе господина о своих слугах, и как одно из атрибутов Христа оно имело явное сакральное значение[1451]. Со временем милость была перенесена на отношение, которое связывало князей с их подданными. Понятием милостник (получатель милости) новгородские летописи характеризовали отношение целого общественного слоя к княжеской милости[1452]. Это подчеркивало тот элемент отношений, который лежал в основе взаимоотношений дворянства с русским правителем и, как следствие, с постепенно развивающимся Московским государством: безусловное подчинение милости правителя.

Во время правления царя Ивана IV (1533–1584) инструментализация царской опалы даже сыграла ключевую роль в консолидации самодержавной власти. Иван Грозный отменил существовавшие прежде ограничения, касавшиеся того, когда и как монарх должен был оказывать милость или лишать ее. Он настоял на том, чтобы только он без всякого согласования имел право наложить на кого-либо опалу[1453]. При этом, как правило, оставалось неясным, как могли выглядеть милость и опала. Именно многообразие поощрительных и карательных мер, а также нерегулируемый характер их применения позволили предоставлению «милости» и ее лишению стать мощным инструментом политического контроля.

Тем не менее потребовалось время, прежде чем это понимание господства, помимо политической элиты страны, достигло большинства населения. Но и здесь годы правления Ивана IV считаются определяющими. В 1550‐х годах он ввел решающие правовые изменения, чтобы подчинить широкие слои населения новым принципам раздачи милостей и наказаний царем: к ним относились как распоряжение о том, что уголовные дела должны разбираться только после доклада царю, так и учреждение Челобитного приказа непосредственно при царе. В то время как подданные отныне могли взывать к милости правителя своими челобитными, введение всеобщей обязанности доносить о проявлениях политической нелояльности и неповиновения правительству на деле и на словах служило для того, чтобы показать населению гнев и опалу, грозу правителя[1454].

Именно такое понимание господства, происходящее из внутрирусского контекста было основой для включения любых новых нерусских подданных (по крайней мере в русской и российской перспективе) в державу: вместо закрепленных договором прав и обязанностей (оборонительный и наступательный союз) московское, а позднее петербургское правительства, порой преодолевая сильное сопротивление, устанавливали правило, что царь всегда принимает новых подданных только по своей государевой милости, но сам никогда не берет на себя никаких обязательств[1455].

Для процедуры вступления «под высокую Царскую руку» было, соответственно, важно, чтобы перед инкорпорацией принимаемая сторона всегда составляла просительную грамоту. Это касалось даже тех случаев, когда принятие в подданство фактически происходило под давлением. Этот подход отражал сразу три аспекта понимания господства. Во-первых, просьба о принятии в подданство, являясь жестом смирения и покорности, подчеркивала высокое положение правителя. Во-вторых, удовлетворяя просьбу, царь мог продемонстрировать свое милостивое поведение. В-третьих, на основании этого акта милости можно было сформулировать ожидания от принятых в подданство: кто впоследствии противился воле правителя, проявлял неблагодарность к ранее оказанной ему милости и с самого начала делал себя виноватым.

Этим принципом, согласно которому в русском нарративе подчиненного «Другого» ставили в положение должника по отношению к русскому повелителю, описывается механизм, фундаментально характеризующий политическую культуру имперской экспансии в Сибири XVII и XVIII веков[1456]. Правда, служилые люди и казаки в Сибири и на Дальнем Востоке не придавали формальной стороне — ходатайству о принятии в подданство и принесению присяги — такого значения, как царская администрация в южных степях и на Северном Кавказе. Вместо этого выплата дани (ясака), которая обеспечивалась предварительным насильственным захватом заложников, часто подразумевала готовность к подчинению царю. А всякий, кто отказывался от уплаты ясака и тем самым от подданства, хотя царь и был готов распространить свою государеву милость до Тихого океана и еще дальше, тот в нарративе российской имперской элиты сам возлагал на себя вину, реагировал «немирно», «изменнически» и «ослушно»: «А буде тех иноземцев никоими делы под его царского величества державу в вечной ясашной платеж, по разговором, привести невозможно, а учнут, видя свое многое воровство и служилым людем убивство и разграбление многой камчатской казне, чинится ослушны и непокорны» — такова была типичная инструкция петровской администрации от 1716 года, выданная одному российскому дворянину относительно того, как он должен был поступить с юкагирами и коряками на Дальнем Востоке, —

итти на тех изменников войною […] чтоб им и иным иноземцом на то смотря, впредь неповадно было так делать; […] а пущим заводчиком, которыя к такому злому делу и убийству заводчики были, учинить […] по розыску смертную казнь, а иных к смертному страху, положа на плаху, и сняв с плахи, что их великий государь жалует, за иноземчество, от смертной казни, хотя они тому и достойны, указал свободить[1457].

Из этого распоряжения становится ясно, как создавались поводы, чтобы проводить в жизнь принцип правителя, дарующего милость и опалу. Кто не был готов в опережающем послушании покориться государевой милости через уплату ясака, тот уже в момент неподчинения (еще в статусе неподданного!) делал себя предателем. После этого он мог избежать смертного приговора только по милости государя, перед которым отныне находился в большом долгу.

Понятия «мирный» и ясачный, а также противоположные им понятия приравниваются друг к другу почти во всех государственных документах того времени, касающихся Сибири и Дальнего Востока[1458]. При этом иногда «немирными» людьми и «предателями» считались не только те местные жители, которые противились уплате ясака, но и те, кого в перспективе еще предстояло подчинить. В их случае уже просто статус неподданных рассматривался как признак немирного поведения[1459]. Даже территория, на которой они жили, не уплачивая ясак, называлась немирной землицей[1460].

В то время как местные жители Восточной Сибири и Дальнего Востока в итоге только через плату ясака показывали себя достойными милости правителя, для калмыков, живших в Восточной Сибири вдоль Иртыша, российская сторона создала другую повинность. Царь Петр, который, ссылаясь на завоевание трех ханств Великого Монгольского государства (Казанского, Астраханского, Сибирского), считал себя обладателем всей Сибири, в 1716 году поручил Матвею Гагарину, первому губернатору основанной в 1708 году Сибирской губернии, заняться на юге Сибири поиском таких полезных ископаемых, как серебро, золото и медь. Для этого необходимо было построить города вблизи поселений калмыцкого племени, еще не принявшего подданство. Царская аргументация гибко приспосабливалась к государственным нуждам: весь регион относился к Сибирскому царству и, следовательно, принадлежал русскому правителю. В результате неподвластный царю «народ калмыков» оказался гостем на чужой земле[1461]. Но царь проявил милосердие («милосердуя о вас») к калмыкам и разрешил им остаться («у нас в милости пребывать») там, где они сейчас находятся, хотя земля им и не принадлежала. Повинность калмыков по отношению к царю заключалась, как им было объявлено, в том, чтобы оставаться мирными и не чинить никаких препятствий строительству городов и поиску полезных ископаемых. Тогда царь не прогонит их из этой местности, более того, им не причинят никакого вреда и будут защищать и охранять от врагов[1462].

И в этом случае имперский нарратив сконструировал повинность коренных жителей до того, как их вообще сделали подданными державы. Здесь калмыки вдруг оказались должны проявить благодарность за то, что по господской милости их терпят как гостей на территории, которую они до сих пор рассматривали как свою. За это от них ожидалось смирение с тем, что на их пастбищах будут строить города и эксплуатировать полезные ископаемые[1463].

Одна из главных и сложных задач, вставших перед российской имперской элитой, состояла в том, чтобы прочно закрепить основную концепцию государевой милости и опалы в картине мира нерусских подданных (или тех, кто примет подданство в будущем). Если между имперской периферией и центром власти пролегало несколько тысяч километров, как можно было добиться уважения и безусловной покорности царской милости? Как блеск и привлекательность дарующего милость правителя в Санкт-Петербурге вообще можно было донести до самых отдаленных провинций Восточной Сибири или казахской степи?

Одним из вспомогательных средств были портреты царя. Они служили для того, чтобы визуально донести имперский центр до самых отдаленных окраин. Перед роскошным портретом Анны Иоанновны в 1740 году в Оренбурге генерал-лейтенант князь Василий Урусов принимал присягу на верность от представителей Среднего казахского жуза. Урусов радовался тому, как неотрывно и с каким великим удивлением и удовольствием старшины Среднего жуза якобы рассматривали портрет[1464]. Жителям тихоокеанских островов у берегов Аляски, расположенных намного дальше от центра империи, также показали изображение императрицы — в данном случае Екатерины II. Сторонник экспансии предприниматель Григорий Шелихов и его жена Наталья Шелихова приказали специально оборудовать помещение, чтобы повесить там портрет. С помощью изображения они пытались объяснить местным жителям милосердие, авторитет и власть императрицы. И какими счастливыми, рассуждал Шелихов в надежде привлечь новых подданных, считали бы себя те, кто придет под ее милость, какими несчастными — те, кто этого не сделает![1465]

Еще одним средством внушения уважения и почтения к российскому правителю даже на дальней периферии служили правила ведения разговора, когда говорили о царе. В 1716 году тобольский боярин Никита Белоусов, посланный губернатором Сибири к казахам, получил приказ следить за тем, чтобы о царе говорили только стоя и только без головного убора. Иным образом упоминать имя его «Царского Величества» не подобало[1466].

Поездки с целью принесения присяги

Гораздо больший эффект, чем изображения, имела репрезентация царской власти и милости, когда представителям нерусских этнических групп с юга и востока позволяли отправиться в центр империи в Санкт-Петербург и там быть принятыми самим царем. Поскольку идея о возможности передать пожелания и жалобы самому правителю, минуя российских чиновников, была очень привлекательной для большинства представителей инкорпорированных этнических групп, предоставление права дипломатических поездок в течение XVIII века стало значимым инструментом власти российской имперской элиты на перифериях. В этом праве могло быть отказано или не отказано, что зависело преимущественно от губернаторов, решение которых, в свою очередь, определялось поведением представителей соответствующей этнической группы. С целью укрепления благонадежности Правительствующий сенат уже с 1720‐х годов поддерживал возможность поездок нерусских этнических групп в Москву или Санкт-Петербург и представления там прошений о больших трудностях и о «своих несносных обидах». Для этого воеводам поручили выдавать им проезжие письма, а с 1739 года пашпорты[1467].

Новый этап наступил, когда обнаружилось, что торжества в честь коронации царя являются подходящим фоном для лоялизации нерусских подданных. Если Петр I не посчитал нужным пригласить представителей нерусских этнических групп на торжество в связи с его провозглашением императором в 1721 году или на церемонию коронации его жены Екатерины I в 1724 году, то Анна Иоанновна допустила в 1730 году на свою коронацию к шествию в Успенский собор по крайней мере представителей остзейских городов, а также эстляндского и лифляндского дворянства[1468]. Анна Иоанновна также впервые предоставила так называемые коронационные аудиенции некоторым представителям этнических групп, проживавшим в непосредственной близости от Российской империи на юге и востоке. Так, после грузинского царя и персидского посла на поклон к императрице были допущены и другие дипломатические миссии из Грузии, Армении, Китая и даже небольшого закавказского горного народа. Однако в тот момент среди них не было подданных империи[1469].

Рис. 37. Церемония коронации императрицы Елизаветы Петровны в Москве 6 мая 1742 года. Гравюра Григория Калачева

Но только при Елизавете Петровне произошли более серьезные перемены. После церемонии ее коронации в 1742 году она стала предоставлять аудиенции не только представителям знати из остзейских губерний, из Смоленска и «Малороссии»[1470]. Впервые она расширила круг тех, кто был удостоен милости аудиенции, включив в него нерусских подданных с юга и юго-востока империи, то есть нехристиан. При этом она проявила благосклонность и по отношению к таким этническим группам, социальная структура которых мало походила на русскую, среди них были представители полукочевых и круглый год кочующих степных народов. Генерал-лейтенант Л. Я. Соймонов, который в качестве руководителя Башкирской комиссии после подавления башкирского восстания 1735–1740 годов искал возможности сформировать лояльную башкирскую элиту, распорядился, чтобы в общей сложности двадцать делегатов из башкирских и мещеряцких старшин и сотников из различных родов могли поехать к императрице в Москву, чтобы поздравить ее с восшествием на престол[1471]. Кроме того, императрица дала аудиенцию посланцу Абулмамбет-хана и султану Бараку из Среднего жуза, Абулхаир-хану из Младшего жуза и старшинам родов кабардинцев, ногайцев, «татар»[1472] и калмыков[1473].

Что же изменилось? Конечно, еще нельзя было говорить о том, что Елизавета Петровна намеревалась использовать этническое многообразие подданных в целях собственной репрезентации, демонстрации проявления имперской власти, что стало лейтмотивом при ее преемнице Екатерине II[1474]. Так, упомянутые представители еще не были приглашены на коронационное шествие, а всего лишь на последовавшие за ним аудиенции. Соответственно, у Елизаветы Петровны — в отличие от Екатерины II — коронационный альбом тоже не содержит изображений представителей нехристианских этнических групп[1475].

Но совершенно очевидно, что Елизавета Петровна и ее советники из правительства приняли решение использовать «персональное воплощение» царской власти как средство вовлечения этнических групп степных регионов, которые еще воспринимались как непостоянные и нецивилизованные, в более устойчивые отношения верности и послушания. Возможность увидеть придворный церемониал собственными глазами, быть допущенным в великолепный тронный зал царского дворца и получить право с покорным поклоном приблизиться к руке императрицы, которую раньше видели только на портретах, была призвана сделать величие, власть и авторитет правительницы лично осязаемыми для иноверных подданных и привести к более крепкой их привязанности к государыне после возвращения домой[1476].

В центре всех аудиенций с российской точки зрения находилась визуализация государевой милости. О ней нужно было «всеподданнейше» просить, она должна была оказываться «милосердно» и материализовываться в богатых дарах. К тому же во многих случаях аудиенции предоставляли возможность, после повторного принесения присяги на верность, получить жалованную грамоту из рук новой правительницы. Например, предшественник приглашенного на аудиенцию казахского Абулмамбет-хана, хан Семеке, в 1732 году уже приносил присягу на верность за Средний жуз, однако концепция российского подданства предусматривала повторное принесение клятвы как выражения личной связи при каждой смене монарха и хана[1477]. Как правило, это происходило на периферии и просто перед представителем правительницы, обычно перед губернатором. Но в случае с некоторыми избранными представителями нерусских племен, например с Абулмамбет-ханом, Елизавета Петровна в знак своей благосклонности лично вручала жалованную грамоту после принесения присяги[1478]. В случае со Средним жузом эта форма лоялизации приобрела особый смысл, ведь этот жуз угрожал перейти на сторону джунгар, которые до тех пор являлись имперскими соперниками российской державы[1479].

Вероятно, генерал-майор Алексей Тевкелев также имел в виду интенсивность впечатлений, получаемых при визите в самый центр имперской власти, когда в 1756 году представил Правительствующему Сенату в Санкт-Петербурге предложение о том, чтобы предоставлять башкирам право ежегодно совершать поездку с дипломатической миссией в Санкт-Петербург для «принесения всеподданническаго рабскаго их поклонения» Ее Императорскому Величеству. Это было задумано как одна из ряда мер, призванных после крупных восстаний привести башкир к большему «покою» и большему «послушанию».

Причем, ежели случатся какия их [башкир] нужды, то могут об оных рабскии приносить, а когда ничего не имеют, то с тем удовольствием, что е. и. в. подданническия поклонения принесут, обратно в жилищи свои возвращаться.

А если их еще и вознаградить, то весь башкирский народ,

видя такую к ним высочайшую е. и. в. милость, могут за немалое то себе высочайшее от е. и. в. милосердие почитать и непоколебимо е. и. в. усердно служить[1480].

Правительствующий сенат принял аргументацию Тевкелева. Он дал оренбургскому губернатору Ивану Ивановичу Неплюеву указание позволить отныне башкирам отправлять из рядов своих лучших людей по двое мужчин и одному старшине от каждого клана «для принесения е. и. в. за оказанныя к башкирскому народу высочайшие е. и. в. милости» и для уверения в своей «подданнической верности». Для этого за государственный счет им необходимо было предоставить паспорта и деньги на проезд[1481].

Правда, у представителей нерусских родов были свои собственные планы относительно того, чего они ожидали от принесения присяги[1482]. Однако зачастую и они были заинтересованы в поездке с целью принесения присяги на верность. Так было в случае с калмыцким степным лидером Дондуком-Даши. После смерти хана Дондука-Омбо в 1741 году между калмыками вспыхнула борьба за ханское наследие. С давнего времени российская сторона играла решающую роль в вопросе о том, кто будет избран новым ханом[1483]. Дондук-Даши, назначенный наместником, полагал, что у него есть хорошие шансы. Он целенаправленно просил правительство о «милости» явиться на аудиенцию к императрице Елизавете Петровне после торжеств по случаю ее коронации в 1742 году. От приема он ожидал укрепления своих позиций в борьбе за ханскую власть[1484].

В действительности ему не только была предоставлена аудиенция, но в знак особой милости он получил в дар еще и портрет императрицы, а также особливое жалованье[1485]. Кульминацией стала честь принять участие в пире, императорском столе, что напоминает традицию Средних веков и раннего Нового времени в Западной Европе, когда трапеза использовалась для консолидации социально-правовых структур, как бы предвосхищая сотрудничество подданного с правителем[1486].

Расчет царской администрации на оказание Дондуку-Даши такой чести можно было легко понять: он должен был, с одной стороны, приобрести высокую степень авторитета по возвращении, а с другой — через дары и почести оказаться в особой повинности и, соответственно, в большей зависимости. Если наместник по возвращении при исполнении своих обязанностей на родине окажется достойным «милости» и будет действовать в соответствии с советами недавно назначенного астраханского губернатора В. Н. Татищева, сказала императрица в сентябре 1742 года на прощальной аудиенции, то он из наместника «может быть пожалован в действительные калмыцкие ханы»[1487]. Предпосылкой для стратегии российской стороны по использованию личного тщеславия калмыцкого наместника мог быть недавно начатый проект перевода в оседлость обращенных в христианство калмыков в Ставрополе. Представители калмыцких племен решительно выступили против. Теперь представители правительства, возможно, почувствовали возможность обуздать сопротивление с помощью наместника[1488].

Однако удивительно, что в число тех, кто пользовался благами аудиенций у императрицы Елизаветы Петровны в ходе коронационных торжеств, не был приглашен ни один представитель этнических групп Сибири и Дальнего Востока. Возможно, елизаветинское правительство считало, что в восточных областях оно уже добилось или может добиться достаточно прочной привязки коренного населения к державе исключительно с помощью демонстрации военного превосходства и массового взятия заложников (аманатов)[1489]. Однако возможно и то, что интерес к подданным с востока, которых воспринимали как нецивилизованных, был слишком незначителен и лидеры этих этнических групп не считались адекватными адресатами царских почестей.

Впервые Екатерина II во время своего правления распространила усилия по лоялизации и «цивилизированию», которые должны были проистекать из личной встречи с ней, на всех номинальных подданных империи. Однако и при ней новая культура развивалась лишь постепенно, чему отчасти способствовали серьезные кризисы на имперской периферии. И тем не менее несомненно, что именно во время ее правления произошло значительное изменение в понимании того, что представляет собой империя. Если в начале XVIII века семантику империи определяли сила, стабильность и доступ к сообществу «цивилизованных народов», то Екатерина II совершенно иными способами показала, что, помимо этих факторов, понятие империи для нее было неразрывно связано с аспектом этнического многообразия. Она не упускала ни одной возможности, чтобы транслировать картину огромной полиэтничной империи внешнему миру. Это проявлялось в том, что она, в отличие от своих предшественников, велела полностью зачитывать список ее титулов. Ее Жалованная грамота дворянству от 1785 года начинается с перечисления титулов 38 губерний и земель, находящихся под ее господством[1490]. Вместе с тем императрица поддерживала многочисленные этнографические экспедиции и исследовательские поездки, которые под руководством Российской академии наук продолжили великие достижения первой половины века и значительно продвинули российскую этнографию[1491]. Кроме того, Екатерина II стала первой императрицей, установившей традицию путешествия по империи и демонстративного установления контакта с нерусским местным населением, как, например, во время поездки 1787 года с делегацией татарских мурз по недавно завоеванным территориям вдоль Черного моря до Крыма через Кременчуг[1492].

На основании наблюдения, что только при Николае I инородцы получили возможность участвовать в своих национальных костюмах в торжестве в честь коронации наравне со всеми подданными, Р. Уортман сделал вывод, что европейская модель государства как «имперской нации», правящей различными подвластными этническими группами, закрепилась только в николаевский период[1493]. Однако в действительности начало такого имперского самовосприятия можно обнаружить гораздо раньше, даже если стремление к экстенсивной публичной репрезентации проявилось с некоторой задержкой.

В начале правления императрица ограничилась приглашением на участие в коронационной процессии в Москве высокопоставленных представителей русских сословий, казачества и остзейских губерний[1494]. Однако она повелела, первой из правителей, изобразить на гравюре в коронационном альбоме присутсвовавших на аудиенции после торжеств представителей «азиатских народов» — султана Аблая и султана Салтамамета от Среднего жуза и хана Нуралы от Младшего жуза[1495].

Однако несколько лет спустя, при созыве Уложенной комиссии, Екатерина II продемонстрировала значительные изменения в понимании имперского господства. Если ее предшественница Елизавета Петровна для работы в созванной ею Комиссии Уложения пригласила только представителей дворянства и купечества, исключив всю Сибирь и Астраханскую губернию, то Екатерина II выбрала новый путь[1496]. Когда в 1766 году она приказала созвать Комиссию о составлении проекта нового уложения, она пригласила представителей из высших государственных учреждений, из рядов дворянства, горожан, государственных крестьян и казачества и велела им выдвинуть делегатов из своих рядов. Однако эти делегаты — что и являлось новшеством — обязательно должны были прибыть из всех частей державы.

Правда, существовали группы населения, на которых это право делегирования не распространялось. Однако это исключение основывалось не на территориальных или этнических условиях, а скорее на сочетании сословных критериев (ни духовенство, ни крепостные не могли отправить депутатов) с критериями образа жизни, то есть зависело от уровня цивилизованности в понимании Екатерины II: всем кочевым этническим группам было запрещено направлять делегатов в столицу[1497].

Здесь впервые в полной мере стало очевидным понимание Екатериной II империи со всеми ее противоречиями: хотя она гордилась этническим и конфессиональным разнообразием, но в то же время стремилась к преодолению многообразия образа жизни. Необходимо было административно и культурно унифицировать население и всем привить одно и то же понимание цивилизации. Эта политика унификации, понимаемая как трансэтническая, отразилась и в применении Екатериной II понятий отечество и Россия. Как удалось показать И. Ширле, оба термина применялись как внутриполитические аналоги понятия империя, которое в основном использовалось во внешнеполитическом поле, и поэтому воспринимались как синонимы[1498].

Но цель слияния Российской империи с русским протонациональным государством была не нова. Уже попытки привить калмыкам оседлость в 1740 году, поселив их в Ставрополе, демонстрируют ожидание того, что этот народ можно «мешать с Российскою нациею»[1499]. Однако новаторство Екатерины II состояло в том, что она была готова продвигать необходимое в ее глазах «цивилизирование», которое она считала обязательным для слияния всех окраин империи с метрополией, даже путем правовой дискриминации.

Однако на практике императрица применяла дифференцированный подход. Когда якутские улусы, вопреки отстранению от выборов делегатов, все же отправили Софрона Сыранова как своего представителя в Санкт-Петербург, Государственный совет, ссылаясь на кочевой статус якутов, отклонил кандидата. Однако Сыранову удалось добиться аудиенции у императрицы. Вероятно, в ходе аудиенции он произвел на нее глубокое впечатление: она лично ходатайствовала в Государственном совете за якутов, ссылаясь на то, что они вели не полностью кочевой образ жизни, а часть года проживали оседло, и предоставила Сыранову возможность участвовать в Уложенной комиссии[1500].

Вопрос, была ли эта необычная встреча с полукочевым якутом причиной того, что Екатерина II изменила свою практику придворных приемов, выходит за рамки настоящего исследования. Во всяком случае, в последующие десятилетия своего правления она навсегда изменила концепцию аудиенций при императорском дворе. Она преобразовала их в представления, гораздо менее помпезные и потому обладающие более низким официальным статусом, чем прежние аудиенции. Эти представления способствовали тому, что общение между императрицей и представителями всех (а значит, и всех неоседлых) этнических групп стало само собой разумеющимся[1501].

Особую значимость новая практика приобрела в отношении казахов Младшего жуза. Когда в середине 1780‐х годов российско-казахские отношения переживали тяжелый кризис, а часть казахов грозила перейти на сторону Бухарского или Кокандского ханств или империи Цин, императрица увидела в приеме старшин при дворе потенциал для оказания влияния. Таким образом, впервые не только представители казахской правящей династии (Чингисиды) получили приглашение посетить столицу. Императрица приняла их без всякой причины (как, например, коронационные торжества)[1502]. За ними последовали другие делегации Младшего жуза, например в апреле 1787 года, когда казахи обратились к императрице с настоятельной просьбой разрешить им пасти скот в зимний период на «внутренних» территориях (то есть в пределах области, отгороженной линиями российских крепостей на реке Урал)[1503], а также два года спустя, когда они благодарили за «царскую милость» — учреждение в степи исполнительных органов (расправ)[1504].

В 1793 году делегатам Старшего жуза казахов также было позволено посетить императрицу в Санкт-Петербурге. Хотя они еще не подчинялись российскому правлению, но, опираясь на царский концепт собственности на землю, при дворе их представляли так, будто фактически они уже были подданными: речь шла о «кочующих в той стране под державою ее величества»[1505]. Добиваться лояльности, с царской точки зрения, было никогда не рано и никогда не поздно.

Но не только для царской администрации прямая форма коммуникации открывала новые возможности укрепить связь представителей самых отдаленных регионов державы с имперским центром. Жившие на перифериях этнические группы также придавали большое значение тому, что могут получить непосредственный доступ к императрице. В 1792 году казахские старшины даже угрожали оренбургской администрации применением насилия в случае, если им не разрешат отправить делегацию[1506].

Рис. 38. Церемония коронации Екатерины II в Успенском соборе Московского Кремля. Гравюра по рисунку Луи де Велли. 1730–1804

Прием представителей любых этнических групп в самом центре империи был лишь одним из изменений, инициированных Екатериной II с помощью имперской символической политики. Другую возможность демонстрации имперского блеска как внутри державы, так и за ее пределами предоставляли придворные церемонии в честь принятия новых этнических групп в царское подданство. В 1730‐х годах принятие казахов различных жузов в подданство происходило еще на периферии. Посланцы императрицы ездили в степь и там вручали жалованные грамоты. Екатерина II ввела новую церемонию, согласно которой дипломатические миссии желающих вступить в подданство этнических групп должны были прибыть к императорскому двору в Санкт-Петербург. Царский блеск, иерархия самодержавной власти и императорская милость здесь могли быть представлены совсем иначе, чем на периферии, и торжественно продемонстрированы перед новыми подданными, придворным обществом и, если возможно, перед международной аудиторией.

Так, в 1771 году в заполненных почетными гостями тронных залах Зимнего дворца Екатерина II приняла делегацию кочевых ногайских татар, желавших вступить в подданство. Рядом с троном под балдахином, на котором восседала императрица, был установлен стол с регалиями власти — короной и скипетром. Ногайские татары передали ходатайство о присоединении вице-канцлеру, который, в свою очередь, передал его императрице. Она приняла к сведению речь главы дипломатической миссии и перевод речи и поручила своему статскому советнику Голицыну объявить царскую милость об удовлетворении прошения о приеме в подданство. После поклонов новых подданных новая жалованная грамота заняла место на втором столе, расположенном ниже стола с регалиями. Пирамида власти российского самодержавия была продемонстрирована весьма эффектно. Кроме того, новая информационная политика при дворе обеспечила осведомленность всей страны и даже международной общественности о состоявшемся расширении власти императрицы: все речи, грамоты и подписи были впоследствии опубликованы в приложениях к «Санкт-Петербургским ведомостям»[1507].

Заботясь о том, чтобы репрезентация империи носила торжественный публичный характер и производила впечатление на «дикие народы», Екатерина II заложила основу для все более укреплявшейся в последующие десятилетия идеи миссии, которая состояла в стремлении использовать церемонии в имперском центре для дисциплинирования и «цивилизирования» подданных. Подобные приемы при дворе и приглашения на церемонию восшествия на престол как методы воздействия со временем все больше совершенствовались. Особое внимание уделялось отбору тех, кому разрешалось приехать, приоритет отдавался народам, чья лояльность все еще была под вопросом[1508]. Однако отбор происходил после тщательной проверки кандидатов и их заслуг и с годами становился все более строгим[1509]. Недостойные, «как многие из азиатских с весьма ограниченными понятиями», ни в коем случае не могли удостоиться чести находиться в столице[1510].

В 1840‐х годах цивилизаторские намерения центра настолько вышли на первый план, что посещения столицы казахскими делегациями стали больше походить на образовательные поездки. Помимо придворных церемоний, посещение театров и музеев, участие в процессиях, поездки по железной дороге должны были ознакомить «дикарей» с русской цивилизацией. Кроме того, необходимо было произвести на степных гостей такое впечатление, чтобы они захотели изменить свой образ жизни[1511].

Веру в силу воздействия церемоний разделял и востоковед Василий Васильевич Григорьев. То, что он писал в письме оренбургскому и самарскому генерал-губернатору Василию Алексеевичу Перовскому в преддверии коронационных торжеств Александра II в 1856 году, ровно столетием ранее уже сформулировал Алексей Тевкелев в отношении башкир — другими словами, но с тем же содержанием: отправка казахских делегатов будет «мерой в десять раз <…> действительнее для внушения ордынцам расположения и уважения к России, чем десять военных экспедиций и всевозможных циркуляров комиссии»[1512].

Культура даров как имперский инструмент господства

Вопреки надеждам на лоялизирующее и «цивилизирующее» воздействие приемов и приглашений, подобного рода демонстрации оказания милости и проявления имперской власти в среднесрочной и долгосрочной перспективе оказали бы лишь незначительное влияние внутри державы, если бы в распоряжении российских царей и их правительств не было дополнительного постоянно действующего инструментария имперской лоялизации — культуры даров[1513]. Ни принесение присяги на верность, ни удержание заложников, ни предоставление аудиенций или прием делегаций в долгосрочной перспективе не могли укрепить лояльность нехристианских подданных в державе так эффективно, как выплаты и подарки из центра власти.

Если исследовать российскую культуру даров в имперском контексте XVIII века, то в первую очередь в глаза бросается преемственность с XVI и XVII веками. После распада монгольской Золотой Орды выплаты и подарки превратились в сложную систему, в которой трудно или даже невозможно было провести различие между данью, налогами и подарками. Однако это касалось не только Восточной Европы или территории, на которой существовали постмонгольские государственные образования. Скорее об обмене дарами в Азии, равно как и в домодерной Европе и Америке, можно утверждать, что их значение никогда не было точно обозначено и что именно многозначность даров и «личный и зависящий от контекста характер передаваемого через них послания» оставляли большой простор для символических инсценировок[1514]. Дары могли приноситься за ожидаемые или оказанные услуги, как форма дани или как важная часть дипломатических церемониалов[1515]. Все эти поводы для обмена дарами объединяло то, что хотя, с одной стороны, фикция добровольности при вручении дара сохранялась, но, с другой стороны, на дар необходимо было ответить в какой-нибудь форме в определенный момент[1516].

Таким образом культура даров теоретически отличалась от акта обмена. Как убедительно показал Пьер Бурдье, решающими критериями культуры даров являются временная задержка в актах дарения и «табу на четкую формулировку» целей обмена. Временной интервал между даром и ответным даром и сокрытие цели способствуют тому, что культура даров не поддается рациональности цели do ut des[1517]. Однако из негласного обязательства взаимности следует то ожидание ответного дара и, таким образом, та непрерывная цепь постоянного обмена, которая способствует фундаментальным и долговечным социальным отношениям и на которой в целом основывается социальная сплоченность сообществ[1518].

В случае с российской державой, доктрина господства которой базировалась не на договоре о господстве, а на концепции милости, существовала особая необходимость в культуре даров. Милость должна была материализоваться в даре, чтобы оказать свое действие как при ее оказании, так и при ее отмене. Милости придавалось ключевое значение, особенно когда держава инкорпорировала новые этнические группы не с помощью военного завоевания, а посредством более или менее осторожного давления. В этом случае дары служили для привлечения лидеров нерусских групп на российскую сторону, ослабления настроенных против российского государства групп, предотвращения грабежей и набегов, а также для постоянного укрепления лояльности нерусских подданных по отношению к правящему центру в целом.

При этом российская элита не могла свободно, по собственному вкусу формировать культуру даров, соответствующую ее интересам при установлении власти и иерархии. Скорее необходимо было учитывать традиции, которые возникли и развивались после распада Золотой Орды, порождали ожидания, в особенности среди степных народов. Важнейшая традиция состояла в том, что Московское государство на протяжении многих веков само было обязано платить дань монгольской орде и, помимо дани (выхода) и налогов (ясака), постоянно отправляло еще и «подарки» (так называемые поминки). После распада Орды в конце XV — начале XVI века на несколько ханств прежде всего ногайцы и Крымское ханство настаивали, что им как наследникам монгольского правителя и впредь полагалась дань от Московского государства.

Хотя историки раннего Нового времени до сих пор спорят о том, носили ли «подарки» (поминки), которые Москва отправляла Крымскому ханству в течение еще нескольких веков, характер дани по крайней мере в XVI веке, все сходятся во мнении, что московские дипломаты в XVI и XVII веках приложили все усилия, чтобы переопределить характер этих даров[1519]. Российская стратегия, которая отразилась также в изменении терминологии, предусматривала превращение прежней дани в жалованье и обозначила прежние налоги и сборы исключительно как подарки — термином поминки[1520].

«Подарки» московские царские правительства распределяли в разном объеме в зависимости от чести получателя и его позиции по отношению к Москве. Российская интерпретация заключалась в том, чтобы поощрять «подарками» лояльность и особые заслуги перед царем. Однако с точки зрения соседей-кочевников передача «подарков» была лишь продолжением традиции прежних выплат дани[1521].

В случае с выплатой жалованья российские представители стремились также закрепить понимание того, что царь таким образом дарует данные Богом милосердие и благодать и с установленной периодичностью вознаграждает «друзей» и подданных Москвы за их лояльность и особые заслуги перед царем. Но и здесь у степных народов преобладало понимание, что Москва по-прежнему должна была осуществлять эти выплаты им ежегодно без каких-либо условий.

Таким образом, становится очевидным, как сильно культура даров отражала политику, как смысл даров мог определяться или переопределяться в соответствии с различными интересами власти и насколько амбивалентность интерпретаций затрудняет выработку единственно верного взгляда[1522]. Однако для понимания практик лоялизации российской имперской элиты, которые находятся в центре внимания данной работы, важно включение культуры даров в уже описанную концепцию милости: в той мере, в которой российские выплаты и подарки становились все более связанными с милостью царя, их можно было регулировать, распределяя только между теми, кто проявлял себя достойным этой милости. В источниках XVIII века даже милость правителя терминологически настолько тесно связана с жалованьем, что одно без другого уже казалось почти немыслимым[1523]. Вознаграждение полагалось тем, кто доказал свою лояльность или от кого ожидали особой лояльности в будущем. Что именно следовало понимать под лояльностью, каждый раз определялось по-новому.

При этом границы между «движением» даров внутри империи (тем, кто хотя бы номинально уже являлся подданным) и обменом с иностранцами или с «еще не подданными» были подвижны. Часто, однако, речь шла именно о том, чтобы тех, кто еще не принял присягу на верность, побудить к вступлению в российское подданство посредством культуры даров. Эта стратегия сыграла особенно значимую роль при завоевании новых подданных в Сибири, на Дальнем Востоке и в Северо-Тихоокеанском регионе. Так, в 1732 году Анна Иоанновна лично дала мореплавателю и первооткрывателю Витусу Берингу указание не забыть о подарках для поддержки его второй экспедиции на Камчатку (1733–1743)[1524]. В прошлом практика раздачи подарков коренным жителям, вступившим в российское подданство и готовых платить ясак, очень хорошо зарекомендовала себя как в Сибири, так и на Камчатке, подчеркивала императрица. Алые сукна, ножи, иглы для шитья и вязания, а также изделия из листового металла следовало предложить людям на новых островах и на материке, чтобы «приласкать» их[1525]. Тот же способ привлечения новых подданных на Северо-Тихоокеанских островах упоминал капитан А. И. Чириков в письмах Адмиралтейств-коллегии в 1747 году. «Недорогие гостинцы», такие как «железные котлы, корольки и бисер», должны были привлечь туземцев[1526]. В 1762 году казаки докладывали, что с помощью подарков им удалось добиться столь «дружеского обхождения» с местными жителями на Алеутских островах, что последние уже были готовы платить ясак[1527].

Екатерина II также поручила капитан-лейтенанту И. Биллингсу в ходе его экспедиции на восток и в Северо-Тихоокеанский регион (1785–1794) с помощью подарков и медалей привлечь новых подданных и тем самым создать положительное отношение коренных жителей к русским. Медали должны были висеть у них на шее «в знак всегдашней к ним дружбы россиян»[1528]. Так же, считала Екатерина, можно было бы воздвигнуть на их земле каменные колонны с символикой оружия и выгравированными буквами для демонстрации «добровольного подчинения российскому господству» во время «славного царствования Екатерины II Великой». Между подаренными медалями и каменными колоннами можно провести аналогию — и то и другое являлось символом дружбы, который необходимо было беречь и хранить. «Как только вы добьетесь того, что они захотят, чтобы вы посетили их снова, вы заложите почву для взыскания ясака. Заставьте их стремиться к торговле!»[1529]

Рис. 39. Торговля между чукчами и экипажем чужеземного корабля: обмен ружей и алкоголя на оленей. На заднем плане: лодки для ловли моржей, подвешенная к шесту из китовых ребер

Смешение уплаты ясака как символа вступления в подданство с торговлей и обменом подарками было намеренным. Неудивительно, что большинство местных жителей полагали, что меха, моржовые клыки и прочие дары были всего лишь товарами, а следовательно, их обменивали на подарки другой стороны. Большинство были далеки от понимания того, что как новые подданные они платили дань[1530].

Иначе сложилась ситуация у многих коренных жителей Камчатки, Алеутских и других Северо-Тихоокеанских островов. Здесь завоеватели в последней трети XVIII века не оставляли сомнений в своих намерениях и нередко применяли физическое насилие, чтобы покорить и привязать к себе местных жителей. Хотя россияне также предоставляли им недорогие товары — бисер, козью шерсть и маленькие медные чайники — и пытались таким образом обязать местных жителей всю зиму кормить их рыбой и съедобными кореньями, но в то же время у населения отнимали детей (в зависимости от реакции в том числе насильно), чтобы в среднесрочной и долгосрочной перспективе через давление с помощью заложничества (аманатство) обеспечить российскую сторону продовольствием[1531].


Рис. 40. Медаль, выпущенная в честь коронации императрицы Екатерины II. 1762

Попытка все более целенаправленно использовать подарки для контроля поведения вновь приобретенных подданных была предпринята и в отношении степных народов на юго-востоке. Учитывая обширность степи и тем самым огромное пространство для отступления, имевшееся у кочевников, и ограниченные возможности царской стороны для наказания их за «непослушание», трудно переоценить значение постоянно предоставляемых жалований, награждений, поминок, подарков. Присвоение тарханского титула также обладало значительным потенциалом для установления связи между представителями коренных народов и российского правительства.

Наделение тарханским достоинством косвенно также являлось материальным даром. Вопрос о том, было ли слово тархан перенесено в Российскую империю из османского или из монгольского контекста, пока можно оставить открытым[1532]. Так или иначе, речь шла о титуле, знакомом степным народам со Средневековья и обозначавшем привилегированный и освобождающий от податей статус[1533]. При царской власти, в XVII и XVIII веках, сановники, наделенные достоинством тархана, были схожи положением с русским дворянством, освобождались от платы ясака и всех податей, но, в отличие от дворян, принадлежавших к христианской конфессии, не имели права ни владеть землей (вне своего клана), ни держать крепостных[1534]. Поэтому возведение в статус тархана хотя и являлось одним из имперских способов предоставления привилегий, но не приводило к слиянию элит коренных народностей с российским дворянством, как это практиковалось царским правительством на западе в отношении высшего класса Гетманщины, Смоленска, остзейских губерний и татарских мирз Поволжья.

В принципе метод XVIII века, который заключался в использовании присуждения титула тархана для лоялизации местных элит, продолжал прежнюю практику. Однако в результате перемен, начавшихся при Петре I, в последующие десятилетия метод обрел новое качество. Теперь речь шла не просто об укреплении лояльности. Цель состояла в том, чтобы привлекательностью титула тархана обязать местные элиты принимать непосредственное участие в российской имперской экспансии, сберегая тем самым силы метрополии и ослабляя силы коренных этнических групп на периферии.

На практике это выглядело следующим образом. Иван Кирилов получил от Анны Иоанновны неограниченную поддержку в реализации своих идей от 1734 года о расширении российской державы на юго-восток путем основания на окраине степи нового города, что открывало путь к дальнейшей экспансии. Эта поддержка распространялась и на план по использованию для строительства нового города, впоследствии Оренбурга, местных «чужих» этнических групп, для чего в качестве стимула им предполагалось присвоить тарханское достоинство. Никто не будет их оплакивать, писал Кирилов, если некоторые из них будут там убиты. Таким образом, очевидна выгода, которую можно извлечь, не опасаясь потери собственных людей[1535]. И даже более того: не только убитые башкиры не вернутся домой, но и то, что они будут трудиться в Оренбурге, приведет к тому, что женщины перестанут рожать детей. Оба эти фактора будут способствовать сокращению численности мусульман («ко умалению сих махометан»)[1536]. Этот план предусматривал (что редко случалось прежде) инструментализацию и эксплуатацию нерусской рабочей силы в интересах «российской» стороны и тем самым четко разграничивал «своих» и «чужих» подданных. В конце 1734 года Кирилов отправился в башкирские земли и с беспрецедентной щедростью пожаловал желанный тарханский титул «татарам», мещерякам и прежде всего сотням башкир[1537].

Однако Кирилов не учел в своих расчетах башкир. Его планы, получившие огласку, и начало его экспедиции в 1735 году привели к крупнейшему в XVIII веке башкирскому восстанию. Оно продлилось пять лет. Из 773 башкирских тарханов, которых ожидал Кирилов и которые должны были воздвигнуть Оренбург для него и для российской державы, явились только 100[1538]. Город был тем не менее построен. Но Иван Неплюев как преемник «Оренбургской экспедиции» в последующие годы добился того, чтобы вновь лишить часть башкир тарханского титула по причине их «нелояльности»[1539].

Неудача с присуждением башкирам тарханского достоинства в колониальных целях для извлечения выгоды не умаляла метода как такового. Тот же Неплюев, который вновь лишил башкирских тарханов титулов, в последующие годы расхваливал центру данный метод как ключевой для того, чтобы в дальнейшем лоялизировать и дисциплинировать казахов Младшего жуза. По его словам, казахи почитали это чествование «за весьма немалое удовольствие» и после присвоения тарханского звания стали бы «службы и верности свои е. и. в. одни пред другими ревнительнее [чем прежде] оказывать»[1540].

Идея поставить присуждение достоинства на службу колониальной политике снова была взята на вооружение — на этот раз в сочетании с планом использовать воинственный казахский народ против китайцев. Правда, как писали в 1759 году Алексей Тевкелев и Петр Рычков Коллегии иностранных дел, благонадежность казахов все еще не была достигнута. Однако с помощью денежных вознаграждений, обещаний жалованья, хвалебных писем императрицы, а также присуждения тарханского достоинства их, возможно, удалось бы задействовать в будущем, «дабы тем сие полезное и государственное дело между ими скорее в обычаи ввести»[1541].

Присуждение тарханского достоинства являлось вершиной российской политики даров и концепции милости по отношению к степным народам, но всегда оставалось включенным во всеобщее прямое распределение даров. Тем не менее и здесь сказалась усилившаяся в XVIII веке тенденция царской администрации использовать дары целенаправленно и дополнять их условиями. Когда казахи Младшего и Среднего жузов за принесение присяги в связи с торжествами по случаю коронации Елизаветы Петровны в 1745 году в письменном виде потребовали награждения в виде сабель и других вещей (отчетливо выразив тем самым свое понимание подданства), оренбургский губернатор Иван Неплюев дал им понять, кто устанавливает правила: не хватало присяжного листа, который, наряду с печатью хана и его старшин, был условием для получения «знаков милости» императрицы. Сначала эти письма нужно было отправить императрице, и только после этого она могла дать приказ о награждении[1542].

С другой стороны, российская сторона могла потерпеть неудачу, пытаясь уговорить казахов Младшего жуза сделать что-либо без получения подарков от императрицы. Таким образом, именно в российско-казахских отношениях в культуре даров можно было говорить о взаимной зависимости. Ярким примером может послужить то, что Нуралы-хан в 1750‐х годах был готов предотвратить нападение на караван только в том случае, если получит за это денежное вознаграждение[1543]. И наоборот, невыдача подарков оренбургским губернатором Афанасием Давыдовым в 1759 году привела к тому, что казахи при Нуралы-хане вообще отказались ездить в Оренбург, пока он оставался там губернатором. В итоге это продолжалось до 1763 года[1544].

Алексей Тевкелев еще в 1748 году понял, какой потенциал для российской стороны содержится в политике даров: в случае с таким «необузданным» и «легкомысленным народом», как казахи, которые «для подарков всего зделать в состоянии», уже можно было влиять не только на отдельные модели поведения. С помощью годового денежного и хлебного жалованья вновь назначенный казахский хан мог быть приведен в зависимость от милости императрицы. А если казахи узнают, писал Тевкелев, что их хан получает регулярное жалованье, то население будет помнить Ее Монаршескую милость и впредь будет послушно хану (от которого, в свою очередь, оно тоже будет ожидать вознаграждений)[1545]. И если хан окажется верным императрице и казахское население будет его слушать, то это будет чрезвычайно полезно для интересов правительницы.

Иными словами, по мнению Тевкелева, подарки и жалованье должны были сформировать патронажную сеть, которая открывала путь для долгосрочного и структурного вмешательства в политическую модель правления Младшего жуза и его подчинения российским интересам. Подарки и жалованье в качестве мягкой силы должны были инициировать процесс лишения казахов политической власти, как это могло осуществляться и на других имперских окраинах с помощью хорошо оснащенной и представленной на местах обширной российской военной бюрократии[1546] (таким образом, например, при Петре I была упразднена должность гетмана у малороссийских казаков[1547]). Российские военные «поиски» в открытых степных регионах, напротив, не принесли успеха даже при гораздо меньших политических проблемах, если не учитывать личное обогащение от разграбления казахских жилищ. Более того, о хорошем финансовом и кадровом обеспечении оренбургской администрации в то время, спустя всего несколько лет после ее основания, еще не могло быть и речи[1548]. Все эти недостатки на юго-восточной границе державы нужно было компенсировать подарками и жалованьем[1549].

Однако прежде всего действовать заставляла конкуренция. Попытки цинского Китая переманить казахов в качестве подданных у российской державы и привлечь их к себе в 1750‐х и в 1760‐х годах настолько нервировали российскую сторону, что она видела возможность превзойти противника и предотвратить смену подданства только с помощью чрезвычайно щедрых подарков и денежных жалований[1550]. Султаны получали сабли с парчей и подписями с личным посвящением от Елизаветы Петровны, старшины — щедрые суммы, чтобы привлечь их к военной обороне от китайцев, сановникам присуждали желанные тарханские титулы[1551]. Главная мысль указа Коллегии иностранных дел оренбургскому губернатору А. Р. Давыдову звучала так: «Лутче потерять несколько иждивения, нежели его, Аблай-солтана [Среднего казахского жуза], и тамошних старшин»[1552].

На Северном Кавказе межимперская конкуренция также способствовала развитию культуры даров. Здесь планы российской стороны по удержанию кабардинцев в подданстве и по убеждению к вступлению в него других кавказских племен, таких как авары, грозила сорвать прежде всего Османская империя. Кавказский генерал-губернатор П. С. Потемкин вполне открыто поручил князю Уракову демонстрировать щедрость императрицы с помощью подарков и привлекать соответствующими «щедротами е. и. в., столь знаменитыми в целом свете». Уракову в итоге удалось добиться того, чтобы аварский Умма-хан разорвал связи с Османской империей. Однако это еще не делало его подданным российского государства[1553].

Бюджет Коллегии иностранных дел, необходимый для раздачи подарков на юго-восточной и южной перифериях, приходилось увеличивать из года в год[1554]. Особый скачок произошел в конце 1780‐х годов, когда российская сторона временно приостановила у казахов Младшего жуза господство хана и попыталась вместо единственного правителя поставить во главе политической власти коллектив казахских старшин[1555].

В 1789 году исполняющий обязанности оренбургского губернатора О. А. Игельстром счел несправедливостью критику из своих рядов за культуру даров как таковую и, в частности, за рост расходов на нее: в конце концов, писал он, раздачу щедрых подарков в отношении казахов инициировал не он — она началась с вступлением казахов в российское подданство почти пятьдесят лет назад. Существенный рост издержек, отмечал Игельстром, был непосредственно связан с большим количеством казахских сановников, на которых была возложена политическая ответственность. Если раньше губернатору приходилось иметь дело только с одним ханом и двумя его братьями, то теперь он был вынужден поддерживать максимально тесный контакт со многими старшинами, постоянно принимать их или их посланников и дарить им что-нибудь при их возвращении домой. Поэтому вполне логично, что устанавливаемой до сих пор ежегодно денежной суммы уже не хватает, заключал Игельстром[1556].

Критик Игельстрома полковник Дмитрий Гранкин, который несколько лет спустя получил возможность принять командование над нерегулярными оренбургскими казачьими частями, напротив, в корне раскритиковал сложившиеся порядки: «Киргисцы Меньшой Орды хотя некоторые в верное подданство склонены, но они сие сделали не из чистосердечия, а из единаго лакомства, получая великие подарки». Гранкин обвинил казахскую сторону, что она по совету своего исламского духовного лица (ахуна) сознательно придерживается стратегии притворства, делая вид, что позволяет управлять собой с помощью подарков от российской стороны. Казахи, по мнению Гранкина, считали, что православные русские — христиане, которых можно обманывать как неверных, ведь с точки зрения мусульманской веры нет ничего предосудительного в принятии подарков от христиан, даже если после этого не оправдывать их ожидания[1557].

Несмотря на то, что эти гипотетические воззрения мусульманского богослова не подтверждаются другими источниками, цитата все же отражает недоверие, которое распространилось среди части российской имперской элиты по отношению к практике ничем не ограниченного дарения. Причин для такого недоверия было более чем достаточно. Ни дорогостоящая инвеститура первого казахского хана царской милостью, ни щедрые финансовые и материальные вложения не привели к стойким изменениям в «послушании» казахских подданных: набеги на российские и иностранные караваны продолжались, российские поселения подвергались грабежам, а пленных российских подданных (в основном калмыков и башкир), невзирая на многочисленные указания, не возвращали и не разглашали места их пребывания. О султане Аблае из Среднего жуза стало известно, что, несмотря на российское подданство, он намеревался передать своего сына в качестве залога подданства китайской стороне[1558].

Недостаточный с российской точки зрения эффект царской культуры даров в достижении лоялизации и цивилизировании, на который возлагались большие надежды (наряду с пространственным цивилизированием с помощью укрепленных линий, кампаниями по насаждению оседлости и удержанием заложников), на рубеже веков постепенно заставил российскую сторону пересмотреть свои взгляды. Канцлер Воронцов в письме от 1803 года убеждал Александра I в том, что необходимо прекратить выплачивать хану Младшего казахского жуза Айчуваку жалованье на таких ни к чему не обязывающих условиях.

Правда, Айчувак-хан постоянно жаловался на бедствия и набеги на казахские жилища, учиняемые башкирами и российскими пограничными войсками, и царское правительство (не в первый раз) издало для своих пограничных войск строгий запрет на новые набеги. Однако оно отошло от прежней практики щедрых выплат и впервые отменило хану жалованье в наказание за его «слабое управление» казахами. Только когда Айчувак-хан выдаст «преступников», напавших на караваны, и украденные товары будут возвращены, а также будут предоставлены письменные извинения императору за действия его этнической группы — таковы были условия, только тогда выплаты возобновятся. Императорская милость не была безвозмездной[1559].

Назначенный военным губернатором в Оренбурге князь Г. С. Волконский год спустя еще более резко раскритиковал традиционную культуру даров перед Александром I. По его мнению, все выплаты казахским старшинам следовало полностью отменить. Жалованье должно выплачиваться только хану и его совету. Иначе, по его наблюдениям, жалованья не приносили «никакой существенной нам пользы, а производили только почти во всех, не получающих онаго, зависть и неудовольствие». Вместо этого отныне следовало награждать денежными выплатами за конкретные оказанные услуги. Тем самым можно было не только сократить напрасные государственные расходы, но и снизить общее недовольство среди тех казахов, которые оставались без премий и награждений. Вместо обильной культуры даров, считал Волконский, казахскому насилию следовало противостоять ответным насилием, а угрозы не имеют эффекта до тех пор, пока они не выполнены[1560].

Правда, своей инициативой военный губернатор Волконский не положил конец культуре даров: только позднее, в ходе расширения российской администрации, дары были заменены регламентированными денежными выплатами. Однако их выдача становилась все более адресной и целевой. Особенно значительную роль дары сыграли в ходе последнего этапа политического покорения казахов. После того как в 1820‐х годах российская сторона полностью и окончательно упразднила господство хана сначала в Младшем, а затем и в Среднем жузе, подарки приобрели ключевую роль в усмирении разгневанных кочевников[1561]. Например, в 1830 году казахская делегация в Санкт-Петербурге просила как минимум о возможности сделать титул «старших султанов» наследственным и, кроме того, требовала восстановить ханское достоинство. Азиатский комитет осыпал гостей подарками, чтобы они отправилиь домой довольными, несмотря на то, что их просьбы были отклонены[1562].

Выводы

Кульминацией российской стратегии постепенного проникновения в структуры правления коренных народов являлись захват политического господства и полная интеграция в российские административные структуры. Культура даров в XVIII веке служила для этого важным вспомогательным средством. Она была тесно вплетена в российскую концепцию милости, а также в стратегию лоялизации и «цивилизирования» нерусских этнических групп на юге и востоке. Она всегда выполняла функцию установления и закрепления властных отношений и иерархий согласно российским представлениям, а также контроля поведения.

Дары, включая присуждение тарханского титула, использовались иногда как стимулы и приманка, иногда как неприкрытая взятка, иногда как воспитательное средство, когда их грозились отобрать или действительно отбирали. Они служили для приобретения новых подданных, для защиты от межимперской конкуренции и играли значительную роль в убеждении коренных элит смириться с лишением их власти на институциональном уровне. Несмотря на то, что эти методы уже практиковались в предыдущие века, в XVIII веке они приобрели новое, колониальное качество. Например, с петровских времен присвоение тарханских званий использовалось для того, чтобы привлекать к участию в военных операциях коренных жителей, гибель которых сознательно учитывалась, продвигать имперскую экспансию и сохранять силы метрополии. Российское имперское правление в XVIII веке было немыслимым без культуры даров.

К концу века в результате российской дискуссии о смысле и бессмысленности даров, не связанных ни с какими условиями, наметились преобразования. Они привели к новой практике, которая предполагала все меньше индивидуально распределяемых даров и все больше единых правил для всех, приближаясь к концепции выплаты жалованья за определенные задачи. Это изменение отражало постепенный процесс инкорпорации элиты коренных народов в общую систему государственного управления.

Хотя культура даров по своей значимости, несомненно, превосходила все другие практики лоялизации и «цивилизирования» местных элит, поездки с целью принесения присяги на верность по случаю церемоний коронации и аудиенции при дворе для приема делегаций коренных народов также имели важное значение. Эти практики по укреплению лояльности были введены во времена правления Анны Иоанновны и Елизаветы Петровны, но систематически расширялись только при Екатерине II. Они свидетельствуют о неуклонно растущем осознании того, что, во-первых, правление осуществляется над различными этническими группами, а во-вторых, что с помощью соответствующей культуры господства нужно стремиться привлечь коренные элиты в центр державы. Публичная репрезентация имперского многообразия возникло лишь при Екатерине II. Она выразилась, в частности, в том, что торжества по случаю принятия новых этнических групп в царское подданство происходили теперь при императорском дворе в Санкт-Петербурге.

Тезис Р. Уортмана, согласно которому нововведения следует рассматривать как следствие растущего территориального сознания, требует существенного дополнения[1563]: уже для царской администрации при Анне Иоанновне и Елизавете Петровне нововведения были, кроме того, еще и следствием роста цивилизаторской активности. Вероятно, для Екатерины II воспитательный компонент по сравнению с ростом территориального сознания играл еще более важную роль. Во всяком случае, основы для усилий по цивилизированию, которые в XIX веке были продолжены с еще большим размахом в виде поездок нерусских подданных в столицу и к царскому двору, были заложены уже в XVIII веке.

Однако прежде всего культура даров, поездки с целью принесения присяги и приемы делегаций как в XVIII, так и XIX веке, по сути, берут начало в одной и той же концепции российского понимания господства и подданства, зародившейся в Средневековье. В соответствии с ней основное внимание уделялось не взаимным правам и обязанностям: центральное место занимало беспрекословное подчинение подданных правителю, оказывающему милости или налагающему опалу и имеющему неограниченную власть. Однако, в долгосрочной перспективе власть правителя над нерусскими подданными на востоке и юге была устройчивой только в том случае, если за наделением милостью следовал дар.

5. ЗАКЛЮЧЕНИЕ