<…> Советую и вам, голубушка, в это дело не мешаться».
Елена Андреевна спрашивает у донесшего на мужа родственника: «Ответьте мне на вопрос, как, по-вашему, существуют нормальные человеческие отношения, родственные связи, обыкновенная порядочность? <…> Как же вы могли…»
Но в том, в чем женщина видит «обыкновенную порядочность», герой усматривает «политическую близорукость»: драматург запечатлевает перемены в этических представлениях. Связи частные и родственные должны быть забыты и преодолены во имя общественной пользы.
Наконец, аресты окончательно превращаются в бытовое, привычное дело.
Девушка утешает брата: «Ты, Витя, не горюй… Вон одного нашего инженера на десять лет сослали, а три года прошло — встретила его в трамвае — выпустили за хорошее поведение. Потому что у нас свое государство — сами сажаем — сами выпускаем… Ты еще молодой…»
Виктор: «Утешила!» (Афиногенов. «Ложь». 1-я редакция).
Лишение человека свободы перестает рассматриваться как нечто пугающее, драматичное. Но подобная точка зрения может появиться только в том случае, если свобода не воспринимается как необходимое свойство жизни. Можно сказать по-другому: если и те, кто «на свободе», настолько стеснены, что арест не существенно меняет положение дел.
Внимательный критик писал: «Есть вещи (настоящие, подлинно бывшие или каждый день случающиеся), которые так повернуты в нашей литературе, что их уже просто не различаешь. Так произошло с героем-чекистом. Демон-чекист Эренбурга, и мистик-чекист Пильняка, и морально-идеологический чекист Либединского — просто стерлись, сломались. Происходит странное дело: литература, из сил выбивающаяся, чтобы „отразить“ быт, делает невероятным самый быт»[76].
Быт в советской литературе рядоположен с «чекистами». Проще говоря, чекисты и есть быт.
{79} Симптоматичное свидетельство оставил Э. Гарин, писавший осенью 1930 года жене: «И еще интересное явление: репетирую третий акт „Мандата“, выясняется, что необычайно глупо играть кошмар или не кошмар абсолютно никому не интересных людей. Раньше было наоборот: мы стеснялись первых двух актов как анекдотов и жили в 3-м. Теперь как раз наоборот: анекдоты имеют право на жизнь — для смеха хотя бы, и галиматья в третьем акте звучит просто нелепицей…»[77]
«Мандат» у Мейерхольда идет пятый год, и перемена в восприятии спектакля, которую замечает чуткий актер, существующий «внутри» него, сообщает о разительных изменениях реакций публики, наполняющей зрительный зал ГосТиМа. «Кошмар никому не интересных людей» ныне представляется глупостью, — свидетельствует Гарин. Зато анекдот привольно располагается в новой действительности.
Эрдман, шутивший вместе с прочими авторами пьес, дает персонажу «Мандата», обывателю Гулячкину, известную реплику:
«Мамаша, если нас даже арестовывать не хотят, то чем же нам жить, мамаша? Чем же нам жить?»
Но волнения героя были беспочвенными. Арестовывать — хотели. Вскоре в этом пришлось убедиться и автору.
Сотрудники ГПУ вездесущи, от них нельзя спрятаться не только в СССР, где «каждый человек должен находиться на своем месте» (Булгаков), но и за его пределами.
Актрису Гончарову, только что приехавшую в Париж, с легкостью разыскивает посланник Москвы Федотов. Пытаясь найти защиту, Леля кричит: «Он большевик! Он агитатор. Он агент ГПУ»[78].
«А может быть, я специально приехал убить тебя», — рискованно бравирует откровенностью тот же герой, чекист Федотов, в диалоге с бежавшим за границу недавним сотрудником советского консульства в Париже Долгопятовым («Список благодеяний», ранние варианты).
Множество пьес 1920-х годов оканчивается появлением агентов ГПУ. Арест персонажей в дидактическом финале превращается в каноническую, типовую норму развязки сюжета.
Действие может завершить подобная ремарка:
{80} «… Группа красноармейцев. Впереди сотрудник ГПУ. Общее изумление. Испуг. Фигуры застыли в самом невероятном переполохе.
Сотрудник ГПУ. Граждане! По приказанию Прокурора республики вы арестованы. Попытки к бегству бесполезны: здание оцеплено. Прошу сохранять полный порядок».
Аналогична вышеприведенной финальная ремарка пьесы Майской «Случай, законом не предвиденный»: «Входят <…> управдом с домовой книгой, два милиционера, уполномоченный Угрозыска и два агента». Героиня пьесы комсомолка Луша гордится по праву: «Советская власть — сторожевой хороший».
В финале «Зойкиной квартиры» героиня, Зойка, пытается протестовать: «… все эти негодяи бежали! <…> Вы, ловкач в опилках, кого же вы берете? Вполне приличного человека…»
«Как это можно бегать? Что вы? Куда ж это они убегут? По СССР бегать не полагается», — парирует сотрудник ГПУ, арестовывая посетителей арбатского борделя.
Еще более выразительна простодушная авторская ремарка пьесы «Добрый черт» Д. Синявского: «Режиссер должен поставить в толпе выходящих [зрителей. — В. Г.] сценки, характерные для того времени. Кого-нибудь арестовывают, обыскивают».
Итак, среди мотивов главных и второстепенных, тем обязательных и факультативных, проблематика персонажей-чекистов в формирующемся каноне советского сюжета 1920-х годов играет роль непременной, стержневой.
Нэпман (нэпач)
Нэп представлял собой «отлив революции», «ее спуск на тормозах от великой утопии к трезвому учету обновленной действительности…»[79].
Перемена политического курса страны незамедлительно отозвалась и на процессах художественных. «После военного коммунизма театр стал ареной художественной контрреволюции: театральная улица ворвалась на сцену и властвует ею… — возмущен критик. — <…> Никогда буржуазия не стояла так близко {81} к театру, как в наши дни. <…> Театр вышел на улицу, не стесняемый никакими предрассудками и предупреждениями…»[80]
В нэпмане принято видеть городского героя, но схожий тип появляется и в деревне. В драме 1920-х годов он близок по функции к другому организатору производства, тоже недавно появившемуся персонажу: трестовскому дельцу (с той существенной разницей, что директором треста, как правило, мог быть лишь коммунист).
Если нэпман — индивидуальный предприниматель с собственным капиталом, возможно значительным, то директор треста — руководитель государственного учреждения, распоряжающийся капиталом, принадлежащим не ему. Позже (на схожих ролях) останется лишь «буржуазный спец» — наемный профессионал, всецело зависящий от жалованья и непоправимо скомпрометированный происхождением.
Смена данных персонажей в драме отражает меняющуюся степень экономической свободы в реальности.
Сначала интонации героя-нэпмана уверенны, спокойны, даже победительны.
Богатый мужик («нэпач») Чеглок (Смолин. «Сокровище») пока убежден: «Савецкая власть мне не во вред».
Еще один «нэпач», Парфен Кузьмич Жмыхов (Чижевский. «Сиволапинская»), бывший мешочник, а нынешний владелец кирпичного завода и лавки, собирается открыть еще и мыловаренный заводик. Его жена Фекла так пересказывает гостю слова мужа:
«Мы нэпы. Это как понимать надо? Царя да бар с купцами уничтожили. А опосля хвать — ничего и не выходит без них, как без головы, и место их пустое. Вот мы теперь и являемся на их место главенствовать».
Парфен Жмыхов предприимчив, сметлив, умен, он «обнюхивает город», пытаясь понять, где у него самое главное место. И быстро находит его — это тресты: они «самые медовитые, ежели около них лёт такой», то есть роями, как мухи на мед, слетаются люди.
Но для того чтобы закрепиться в тресте, одного капитала мало, необходима протекция, связи с новыми хозяевами жизни, нужен «коммунистик» в дом. Отметим снисходительное {82} «коммунистик»: Жмыхов не принимает всерьез новых хозяев страны.
Парфен намерен правильно выдать замуж дочь. Раньше она была с Прокофием, но он — голодранец-работник.
«Ты в лаптях, а я нэпочка», — объясняет бывшему возлюбленному дочь Жмыхова Секлетея.
Но в любовные дела молодых вмешивается представитель деревенской власти, председатель сельсовета, сообщая Жмыхову, что благоденствовать ему недолго: «… секретик тебе открою. Придет такое время, и нэпству-то мы, как куренку шейку, кр-р — и готово. А от нэпачей опять все отберем, но уж окончательно». Предприимчивому крестьянину не суждено стать еще одним Рябушинским.
Зато Прокофия председатель сельсовета обещает «сделать красным командиром», и Парфен дает согласие на свадьбу дочери.
Оборотистый авантюрист Цацкин (герой пьесы А. Поповского «Товарищ Цацкин и Ко») тоже еще уверен в успехе:
«Я, представьте себе, большой приверженец соввласти…», — сообщает он, предлагая тост за процветание новой экономической политики. А на протест пессимиста-бухгалтера отвечает: «Это контрреволюция. В Москве это признак плохого тона. Купечество сейчас, как некогда с Мининым и Пожарским, слилось с соввластью. <…> Так и чувствуется, что вы не коммерсант. Нет у вас дипломатического подхода».
Очутившись в маленьком еврейском местечке, проходимец Цацкин, играя на оживившихся надеждах в связи с новой государственной политикой, доводит актуальную идею полезности людей торговли до абсурда, сообщая, что в Москве теперь их «награждают медалью „Герой труда“ — десять фунтов чистого золота 96-й пробы»:
«Торговцы теперь в почете. Торговцы теперь называются „красные торговцы“ и состоят членами „Союза красных торговых пролетариев“».
Без особого труда пока что применяется к обстоятельствам и Муходоев, персонаж пьесы Чижевского «Сусанна Борисовна», выросший из мешочника мелкий торговец. Хотя за кассой у него висит фото Ленина, политика ему не интересна.
Еще один герой-нэпман, Аванес Карапетович Карапетьянц (Билль-Белоцерковский. «Штиль»), хочет организовать