{93} С конца 1920-х годов в пьесах на крестьянском материале появляется заново актуализировавшееся слово: «кулак». Существовавшее в русском языке и раньше, теперь оно превращается в слово-приговор. Клеймо «кулака» делает ненужными какие-либо дополнительные разъяснения сущности персонажа. Замечу, что закрытая для публичного обсуждения тема «Навсегда ли колхозы?» звучит в пьесах еще и в 1935 году: «Колхозы не отменяются?» — с плохо скрытой надеждой спрашивает колхозник Чекардычкин (Чижевский. «Честь»).
В пьесе Киршона «Хлеб» коммунист Михайлов едет в деревню за продналогом. Он должен выполнить план по сбору семенного зерна в тех деревнях, в которых сбор уже прошел. Но хлеб у крестьян еще остался, так как деревня крепкая. («У кулаков отнять. Деревня кулацкая».) Рискованные вопросы о происходящем в сцене сельского схода задают лишь те, у которых уже отобрали право голоса («но язык не оборвали»), — «лишенцы». Прочие же осмотрительно молчат. Героя-«кулака» не спасает и то, что его сын безвозмездно отдает государству сто пудов хлеба, отправляя «красный обоз».
Примерно в это же время в пьесы входит и тема «вредительства». Кроме козней «кулаков» она может быть связана еще и с фигурой счетовода (бухгалтера), то есть грамотея, крестьянского интеллигента.
На них списываются просчеты переустройства деревни: это счетоводы обманывают колхозников при начислении трудодней.
Здесь проявляется, по-видимому, недоверие к «грамоте» у героев-сельчан, и не только у них. «Товарищ Сталин указал, что кулаки в счетоводах», — сообщает сменивший прежнюю фамилию на новую счетовод Пролетариев, отрекшийся от отца-попа.
Пролетариев жульничает с начислением трудодней и прячет учетные книги. (В колхозе на трудодень приходится 2 руб. 41 коп., а к получке после вычетов — всего по 14 коп., т. е. за целый год работы колхозник получает по 39 р.) Крестьяне возмущены, и Пролетариева выводят на чистую воду (Чижевский. «Честь»)[84].
{94} Учиться (судя по пьесам) отправляются немногие деревенские парни. В пьесе Киршона и Успенского «Ржавчина» среди студентов, живущих в комсомольском общежитии, Владимир Беседа — единственный крестьянин. Учеба дается герою трудно, но он пришел учиться всерьез, не желая то и дело отвлекаться на бесконечные собрания, митинги, кампании и вечеринки.
Комсомолец Лютиков обвиняет Беседу: «Ты вот от кружка отбоярился. С собрания уходишь. Когда пленум, на котором оппозицию крыли, проходил, мы все занятия бросили, не до занятий было. А ты сидел, корпел. Выйдешь из вуза инженером, а жизнь вперед ушла на пять лет».
«Жизнь» для Лютикова — это смена партийных ориентиров, что для него, бесспорно, важнее, нежели конкретика технических знаний. По-крестьянски же основательный Беседа видит в партийных кампаниях пустые разговоры и предпочитает сосредоточиться на профессии, то есть — «деле».
Похожий герой появляется и в пьесе Афиногенова «Гляди в оба!»: Иван Рагузин, студент из крестьян, хочет серьезного обучения, оттого отлынивает от «общественной жизни», за что его обвиняют в мещанстве.
«Рагузин. Труд ты называешь мещанством! Удивительно. <…> Мне нужно учиться не на политкома, а на врача».
Обсуждается в «крестьянских» пьесах и величина налогов. Но как рассказывают об этом драматурги?
Зажиточный крестьянин Евтихий Чеглок (Смолин. «Сокровище») дает в долг девушке Параньке денежную ссуду на семена (она должна рассчитаться с налогом, иначе у нее отнимут земельный надел). При этом Чеглок высчитывает налог, взносы на Доброхим, Добрфлот, МОПР, добровольное обложение. В результате Паранька еще остается должна ему 7 руб. 18 коп. Налоги неподъемны по сумме и нестерпимо демагогичны по названию (почти все они «добровольные»), и автор пьесы описывает их как невыполнимые. Но вину за их взимание возлагает на героя-кулака, который платит их так же, как и другие.
Часть разоренных крестьян вынуждена податься на заработки в город (на заводы, стройки).
В пьесе Никитина «Линия огня» действуют крестьяне, завербовавшиеся на стройку. Весной агенты, искавшие рабочую силу по деревням, обещали и бесплатный проезд, и обувь, и деньги. Но обещания не выполняются, и старик-крестьянин {95} молится, чтобы все это кончилось, как морок, и все могли бы вернуться к привычной «природной» крестьянской жизни.
«Дед. Даруй нам опять тишину! <…> Все артели, все деревни… Мы хотим <…> уйти. Сапог нет. Одежду задерживают. За все кланяйся. Мы хотим уйти домой, в избы. Раньше сманивали…
Строители толпой входят в штаб. Во главе Дед и Иван Орлов.
Кацавейки, портки, онучи… Крик и гомон.
Дед. Силов нет. Это на каторге легше…»
Рабочие из крестьян, очутившись на заводе (Киршон. «Рельсы гудят»), тоже хотят вернуться к хозяйству (Пронин: «На нашем хозяйстве мир стоит»). Они требуют, чтобы их перевели на сдельщину, но так как этого не происходит, работают с прохладцей.
В пьесах тех лет явственно прочитывается, что развал крестьянских хозяйств, экономические перемены сопровождаются и распадом традиционных норм и ценностей, начавшейся деградацией деревни, где жизнь приходит к разорению.
На периферии «заводской» по теме пьесы остаются проговорки (из обмена репликами рабочих на химзаводе): хлеба в деревне нет, мыла нет… «Жена пишет: „Срамота одна, а не жисть“» (Зиновьев. «Нейтралитет»).
«Раскулаченный» персонаж появляется в пьесе Воиновой «На буксир!». В семью квалифицированного рабочего Грачева, живущего в городе, чудом выправив «справку», приезжает его брат, середняк Лука, которого раскулачили (хотя Лука не держал батраков и исправно платил налог):
«… какое добро было, все отобрали! Ровно из огня вышел… <…> Кто думал, что так обернется! Копил имущество, домик приобрел, землица, огородец; расширился, оперился, на ноги стал, а тут пришли да прихлопнули! О чем просим? Дышать, говорю, дайте! А я сработаю вам хлеще ваших колхозников! Куда там, без разговоров! Вон из хаты — и больше никаких!»
Драматизм ситуации в селе незапланированно проступает даже в задуманной как незатейливая агитка пьесе Завалишина «Фальшивая бумажка». Герой, батрак Мирон Саврасов, хочет жениться на Фекле, девушке из зажиточной семьи. Он отправляется заработать денег на женитьбу в каменоломни. Но при расчете на каменоломнях ему выдают вместо двадцати пяти рублей облигацию займа («фальшивую бумажку»). В отчаянии он идет на обман, получая из страхкассы «похоронные» деньги на живого отца. Обман раскрывается, Мирона судят и дают две недели для уплаты {96} долга. Мирон и Фекла голодают вместе со стариком-отцом. Дочь проклинает своего отца, не давшего денег взаймы. Под эти крики от голода умирает отец Мирона. Ему даже не могут дать свечку в руки, как он просит: свечки, как и хлеба, в избе тоже нет.
На полях, в маргиналиях фабулы различных пьес остаются реплики о незабытом голоде в деревне, доводившем до людоедства. Так, в «Портрете» Афиногенова каналоармейка упоминает вскользь, что отец крестьянин «помер во время голода… и мать померла, и все». В «Линии огня» Никитина беспризорница Мурка рассказывает о детстве: «Потом бабку съели… Деревенские… Ты не бойся. Я не ела. Я тогда из села убежала». И даже в, казалось бы, веселом шкваркинском обозрении («Вокруг света на самом себе») герой не может забыть: «От голода из городов в деревню бежали, а из деревень в города тащились. Люди пищу по-волчьи промышляли. <…> Гибли люди тогда, и такое было, что мертвых не хоронили, а из-за трупов, как из-за палой конины, дрались. Ели покойников, ели!»
Тема крестьянского разорения России, пробивающаяся в пьесах 1920-х годов, оказывается настолько неприемлемой, что ни одно из упомянутых драматических сочинений не продержалось на сцене сколько-нибудь продолжительное время (кроме киршоновского «Хлеба»), а многие были вовсе запрещены[85].
{97} Образы рабочего
В «большой» русской литературе XX века образы рабочих появились изображенными крупным планом и на первых ролях в пьесах Горького («Мещане», «Враги») и его романе «Мать». Существовали «предреволюционные традиции, заложенные рабочими драматургами <…> и рабочими-интеллектуалами, которые нередко получали образование в домах народного творчества и народных университетах. <…> В их произведениях героический, грандиозный, многострадальный рабочий класс занял центральное место. В их стихотворениях, рассказах и пьесах рабочие изображались как гиганты, правители новой вселенной, даже боги», — пишет исследователь[86].
Актуализация образа подобного героя в ранней советской пьесе, казалось бы, столь необходимая и естественная в постреволюционной ситуации, столкнулась с неожиданными трудностями. Из текстов пьес явствует, что в рабоче-крестьянской стране, где пролетариату в союзе с крестьянством принадлежит высшая власть, среди этих групп народа положительных героев-то и не отыскивается.
Что рассказывают о героях-рабочих ранние советские пьесы?
Прежде всего — теперь подобные персонажи (то есть индивидуализированный по мере сил драматурга пролетариат) занимают в пьесах немалое место. Но если предреволюционная драматургия описывала рабочих как титанов, богоборцев, поднимающихся на борьбу с угнетателями, трагических, жертвенных и безусловно захваченных революционной идеей[87], то с пьесами 1920-х годов на сцену выходит совершенно иной тип рабочего.
Рецензенты АХХР пишут о «дегенерированных рахитиках», Третьяков (в пьесе «Хочу ребенка»), давая характеристики рабочим, сообщает об их физическом и нравственном {98} уродстве, алкоголизме, туберкулезе, многочисленных болезнях, свидетельствующих о вырожденчестве люмпена. (Время идеализации человеческого тела «пролетария» настанет позже, с нарастанием монументальной безупречности всех элементов советского «большого стиля».)
Герои-рабочие вообще не годятся в социалистические Прометеи, так как то и дело норовят забастовать, требуя удовлетворения своих «шкурных интересов» и пр.