Рождение советских сюжетов. Типология отечественной драмы 1920–х — начала 1930–х годов — страница 2 из 98

Все мои мысли становятся второстепенными перед одной, первостепенной: допустим ли я или недопустим. Достаточно {12} ли я бескачественен, чтобы походить на графику и радоваться составу золотой середины? <…> Стиль эпохи уже создан»[5].

Пастернаку очевидна связь общей ситуации и «частностей» — рекомендуемого метода искусства, стиля, который намерены поддерживать (и который он язвительно и точно характеризует как стиль «призрачного и нулевого достоинства»). Фиксируя механистичность избираемого пути освоения реальности, он осознает связь собственной судьбы («допустимости») с набирающим силу «среднестатистическим, посредственным» стилем эпохи.

Внимательное рассмотрение совокупности черт и свойств, из которых формируется этот привлекательный для новой власти (и, наверное, единственно возможный для нее) «посредственный стиль», и станет задачей книги.

Третий этап десятилетия — рубеж 1920–1930-х годов. Это — трудное время для всей страны, не для одних только крестьян. Государственный диктат ощутимо усиливается. Острая борьба в верхних эшелонах власти заканчивается свертыванием нэпа. Возвращаются очереди («хвосты») у лавок. Вместе с нарастанием дефицита «вещей» сужается и спектр разрешенных идей, смолкают публичные диспуты. Для многих не секрет, что бороться с самими по себе «хвостами» бессмысленно[6], очевидна взаимосвязь меняющихся настроений в обществе с процессами удушения инициатив и быстро набирающими силу запретительскими тенденциями. В сферах литературы и театра происходят громкие и показательные дела Евг. Замятина и Б. Пильняка[7], сообщившие о том, что многих прежних возможностей более нет. Прервана и свободная связь с заграницей. В театре Мейерхольда острый репертуарный кризис (подряд {13} запрещают несколько пьес: «Самоубийцу» Н. Эрдмана, «Хочу ребенка» С. Третьякова, вместо олешинской «Исповеди» к зрителю выходит отредактированный «Список благодеяний»). Снимаются с репертуара булгаковские пьесы, несмотря на то что все три спектакля («Дни Турбиных» в Художественном, «Зойки на квартира» у вахтанговцев и «Багровый остров» в Камерном) кормят театры[8], обеспечивая серьезный доход. Теперь финансовый успех, то есть зрительская поддержка, ничего не решает. Останавливают во МХАТе и репетиции «Бега».

Вскоре провозглашенный «контроль масс» на деле сменяется контролем над массами. К началу 1930-х идея Великой утопии (конечно, в трансформированном и омассовленном виде) обретает конкретику чертежа.


Как менялся театр на протяжении десятилетия?

В первые послереволюционные годы театр поглощен изображением вздыбленного мира в мистериях, народных празднествах, в них звучат энергия тотального переустройства планеты, космизм, пафос грядущей мировой революции. Идея всеобщего счастья, начавшегося воплощения в жизнь социалистической утопии в России (власть принадлежит народу, все равны, а человек — свободен и гармонически развивается) в это время казалась и возможной, и осуществимой.

Знаменитый сезон 1921/22 года (прежде всего — спектаклями «Федра» Камерного театра, «Принцесса Турандот» вахтанговской студии, «Великодушный рогоносец» Вольной мастерской Вс. Мейерхольда) предъявил публике разнообразие художественных путей: трагическую стилизацию архаики у Таирова; авангардное обнажение приема — у Вахтангова, конструктивистскую рациональность эмоции у Мейерхольда.

Но эти сценические шедевры многое и объединяло.

То, что они были нетрадиционны для русской сцены, далеки от психологизма МХТ и содержательно (театрально) двуязычны.

{14} То, что яркие лидеры театральных течений на первый план выдвигали актера, то есть режиссерская концепция опиралась на индивидуальность, проявлялась через нее.

То, наконец, что данные спектакли дистанцировались от окружающей реальности: все три пьесы были не русскими, что само по себе давало некую отстраненность от материала.

Мейерхольд парадоксально проявлял личность героя через униформу; Таиров размышлял о гибельности хаоса, эстетически гармонизируя само нарушение гармонии; сложный Вахтангов предъявлял обманчиво «простого» актера, играющего другого (словно в детской игре «как если бы»).

На фоне начинающегося разливанного моря агиток, лозунговости, то есть утилитарности сцены, эти творения вырывались в четвертое измерение — время творчества, игры, свободы. Во всех трех работах был отринут сценический реализм как завоевание XIX века, какое-либо бытовое правдоподобие. Пульсировала энергия высвобождения человека играющего.

Но вскоре государство отвердевает, его призывы и цели обретают внятную форму. Четко очерчивается приемлемое и неприемлемое. И когда в середине 1920-х в театр приходит новое поколение драматургов, посторонним, нетворческим инстанциям и лицам понятно, что и почему годится, а что нет, в каком направлении редактировать принесенные сочинения, создание какого рода пьес следует инициировать. К этому времени начато реальное формирование нового, советского российского театра. Уже прозрачен прогноз о том, что идея волевого изменения психики человека (в любом заданном направлении) несостоятельна. Но заданная рабочая концепция героя не уходит. Историко-культурное переустройство страны ускоряет темпы. «Дело <…> в том, что двадцатые и тридцатые годы — это целые эпохи, с новыми людьми, новыми книгами, и переходы совершались резче, чем это можно предположить. Административно и вместе с тем органично»[9].

В новых условиях драматургия оказывается максимально востребованной: при отсутствии радио идеи в массы несут многочисленные театры и театрики — рабочие, колхозные, красноармейские, нехитрые клубные сцены, синеблузники и проч. В одной только Москве работают десятки театров во главе с крупными {15} и не очень режиссерами[10]. О соотношении количества (и качества, уровня подготовленности) публики сообщается: «Московские театры <…> охватывают в течение года не свыше 1 000 000 зрителей, провинция (включая Ленинград) обслуживает около 10 млн зрителей, а самодеятельный театр, насчитывающий до 14 000 клубных площадок и до 30 000 — деревенских, имеет дело не менее как с 90–100 миллионами зрителей, притом с наиболее социально-ценным их контингентом»[11].

Если в 1913 году в России было всего 143 профессиональных театра, то к 1932 году — 471 (а еще через два года их станет 579)[12]. Можно предположить, что столь бурный рост связан не только с «повышением культурного уровня» страны, но и с удобством и полезностью подобного инструмента для власти, которой необходимо донести до народа общие задачи нового государства и конкретные лозунги дня.

В двадцатые годы активно работающих драматургов сотни, количество сочиняемых ими пьес исчисляется тысячами. Нужны новые пьесы. И потому, что не все старые годны. И потому, что ждут новых песен о главном. К десятилетию революции на сценах только московских театров появляется около трех десятков новых драматических сочинений российских авторов (помимо приблизительно сорока пьес, уже имевшихся в репертуаре). То есть на сцене столичных театров идут почти семьдесят современных пьес. Наиболее успешными авторами сезона оказываются Б. Ромашов и Д. Смолин (по 4 пьесы), А. Афиногенов, В. Билль-Белоцерковский, В. Шкваркин (по 3 пьесы), М. Булгаков, В. Ардов и др. (по 2 пьесы)[13].

Сказанное не означает, что в стране в 1920-е годы сочинялись и шли на сцене исключительно советские пьесы. Обновление многих важнейших областей российской действительности не отменяет и факта исторической устойчивости, удержания, сохранения реалий и условий жизни, консервации человеческих типов и {16} привычек прежней России. Отдельной от новых веяний жизнью долгое время живет провинция. Еще к концу десятилетия в реальном репертуаре театров — многочисленные переводы мелодрам о герцогах, маркизах и графах, банкирах и адвокатах, женщинах полусвета и кокотках; широко идут сабуровские фарсы; сохраняется русская драматургическая классика (особенно популярны Гоголь и Островский); появляется на русской сцене и современная западная пьеса. Продолжают сочинять и ставить детективные истории и мелодрамы, развлекательные комедии и фарсы[14].

Показательны наблюдения, сообщенные авторами Отчета об итогах Первого Всероссийского съезда театральных директоров (в связи с заканчивающимся сезоном 1926/27 года). В это время репертуар провинциальных театров 25 городов страны включает 889 пьес. «В том числе советские пьесы составляют 19 %, <…> классические — тоже 19 %, <…> прочие же — 62 %…»[15], то есть примерно две трети от общего количества. «Прочие» — это тот репертуарный «бульон» XIX века, в котором продолжает вариться российский театр.

Но уже к концу 1920-х ситуация начинает меняться, репертуар предреволюционного театра обновляется. Если еще в 1924 году, как писал критик, «советская пьеса была в полном смысле белой вороной»[16], то всего пятью годами позже белыми воронами стали чувствовать себя, напротив, авторы «несоветских» пьес, и расхожая метафора переживается ими самым острым образом[17]. «В афишах театров увеличивается количество новых {17} советских пьес. На их долю приходится уже более 50 % всех постановок»[18]. Это значит, что хотя пьес, удовлетворяющих новым требованиям не так много, ставят их чаще, чем прочие.