Рождение советских сюжетов. Типология отечественной драмы 1920–х — начала 1930–х годов — страница 55 из 98

<…> Походи по цехам, послушай, какие разговоры разговаривают. Наши антисемиты на тебя ставку делают — Волгин жидовку облагодетельствовал, а она его подвела под суд, поэтому, ребята, бей жидов, спасай Волгина.

Борис. Стоп, стоп, как это — „бей евреев, спасай Волгина“?

Федя. Очень просто. Добжина твою популярность использовала против нас. Ты невинная жертва, во всем виноваты евреи…»

И героиня не выдерживает:

«Сима. <…> Прежде один Васька бил, а теперь от всей фабрики терплю, никто мимо не пройдет, чтобы не затронуть. В спальне подушку испачкали, во дворе водой облили, кофту разорвали; говорят, жиды хороших людей изводят… <…> теперь меня гадюкой зовут, дегтем хотят вымазать, за вас отомстить — жить не велят; лучше в реку, в реку, в реку…»

Во время фабричного гулянья, после очередного избиения, она бросается в реку и погибает.

Еще одного персонажа-еврея, также покончившего жизнь самоубийством, встречаем в пьесе Зиновьева «Нейтралитет».

Двадцатидвухлетний Абрам Каплан учится в институте, антисемиты Гришук и сын профессора Леонид Шумилов — его {299} сокурсники. Их злоба по отношению к герою-еврею не нуждается в специальных основаниях.

Гришук: «… жида назвать жидом не смею? <…> Не лезь в чужие дела!.. Оставляй в передней еврейскую привычку, когда входишь в порядочный дом…»

И предлагает написать статейку в газету, свалив институтские неудачи на Каплана: «Ударим демагогией по жиду! <…> Поверят…»

Персонаж знает, о чем говорит. Это подтверждается эпизодом пьесы, в котором Гришук в ресторане «незаметно для Каплана вынимает из кармана лист бумаги, на котором жирным шрифтом написано слово „жид“ <…> Осторожно прикалывает к его спине» — и уходит.

Ремарка драматурга сообщает о реакции присутствующих:

«Сидящие за столиками громко смеются, раздаются голоса: „Жид“, „Браво“, „Молодец“, „Не стесняется“».

Когда бумагу снимают и герой ее прочитывает — он «бьется в истерике».

Письмо-донос Гришука печатает вузовская газета: «Переписка с эмигрантом-братом, подозрительное поведение на практике, излишнее любопытство к изобретению… темные источники средств…» Это становится последней каплей для Каплана. Герой выбрасывается из окна, оставив предсмертное письмо.

Страдательным (и гибнущим в финале) персонажем была и героиня пьесы Киршона и Успенского «Ржавчина», студентка Нина Верганская, убитая собственным мужем, зарвавшимся коммунистом Терехиным[287]. Пьеса была написана по следам реального и нашумевшего события. Дело о самоубийстве студентки Горной академии Ривы Давидсон получило громкую огласку — о нем не только писали газеты, в связи с ним устраивались диспуты, в «Правде» выступил видный партийный деятель А. Сольц. Сокурсник и сожитель Ривы Кореньков травил и оскорблял девушку как еврейку.

В первом варианте пьесы (которая носила название «Кореньковщина») существовал нэпман Соломон Рубин, говорящий о себе так: «Меня зачеркнуть нелегко. Я как бородавка, — прижигают ляписом в одном месте, я выскакиваю в другом»[288].

{300} В доработанном варианте пьесы, опубликованной год спустя под названием «Константин Терехин» («Ржавчина»), нэпман-еврей Соломон Рубин превратился в нэпмана-антисемита Петра Лукича Панфилова. Но это означает, что авторы (по всей видимости, один из них, профессиональный литератор Киршон) изменили концепцию пьесы на прямо противоположную, заменив «плохого» героя-еврея Рубина — циничным русским антисемитом, Петром Лукичом Панфиловым, речи которого объясняют причины ненависти обывателя к ни в чем неповинным евреям.


Итак, в ряде советских пьес 1920-х — начала 1930-х годов персонажи-евреи изображаются как жертвы гонений и травли, они оказываются изгоями на родине, в стране, провозгласившей себя безусловно интернациональным государством.

Уже говорилось, что с самого своего зарождения советский сюжет не мог обойтись без образа врага как антагониста героя, противостоящего ему при осуществлении праведного дела. «Демонические противники героя в мифе и разных формах эпоса — разнообразные чудовища актуальной мифологии, воплощения хаоса; в классических эпосах — это иноплеменники, а среди „своих“ — изменники»[289]. Персонажи-евреи в середине 1920-х годов удачно соединяют в себе обе функции: для России в определенном смысле они «иноплеменники», но они же в качестве «своих» могут рассматриваться и как «изменники».

Открыто обсуждавшийся в ранних советских пьесах «еврейский вопрос» позже был запрятан вглубь и в подцензурных драматических сочинениях более не появлялся.

Конечно, существовали в пьесах 1920-х годов и образы пламенных евреев-революционеров и восторженных энтузиастов — талантливых инженеров и увлеченных студентов, партийных руководителей и журналистов, именно в связи с еврейскими персонажами развивались мотивы мессианства и богоборчества и пр. В советской литературе этого десятилетия осталось немало образов евреев-коммунистов, фанатичных, воинственных, беспощадных во имя революции: сотрудник ЧК Клейнер из «Записок Терентия Забытого» А. Аросева (1922), чекист Абрам Кацман в «Шоколаде» А. Тарасова-Родионова {301} (1922), Иосиф Коган из «Думы про Опанаса» Э. Багрицкого (1926), Ефим Розов и Иосиф Миндлов в «Комиссарах» Ю. Либединского, Левинсон из фадеевского «Разгрома» (1926) и т. д. Но в драматургии подобные герои утверждаются позднее, начиная с середины 1930-х годов, когда персонаж-еврей превращается в обязательную краску на радужном социалистическом панно — как красноречивое доказательство торжества интернационализма и дружбы народов, — наряду с грузином, казахом, украинцем (как, например, в «Чудесном сплаве» Киршона).

Обилие еврейских персонажей и связанных с ними тем в прозе и драматургии 1920-х годов не может не обратить на себя внимание читателя, за несколько советских десятилетий привыкшего к табуированности этой проблемы. Разнообразные варианты еврейской темы и ее героев, будучи широко распространенными в ранних советских пьесах, бесследно исчезают в позднесоветскую эпоху. В сложившийся канон социалистического сюжета евреи-энтузиасты, персонажи комические вошли, а евреи-изгои, евреи — жертвы травли — нет.

{303} Глава 8. Некоторые особенности советского сюжета. Традиция и изменчивость

Наше историческое сознание всегда наполнено множеством голосов, в которых слышится эхо прошлого. Только в разнообразии этих голосов может оно существовать: это образует природу традиции, к которой мы желаем принадлежать.

Х.-Г. Гадамер

Как «русское» встречалось с «советским»

Попробуем определить различия между сюжетностью русской драматургии и формирующейся советской. Прежде всего отметим в ранних советских пьесах момент устойчивости, удержания традиции. Создавая новые типы и характеры, организуя их родословную, драматурги опирались и на древние культурные пласты, вводя в свои сочинения библейские темы и образы, мотивы греческой мифологии и мирового фольклора.

И безусловно, формирование советского сюжета происходило на фундаменте старинного, классического, русского.

XX век России представляется более динамичным, насыщенным эпохальными изменениями, нежели прежнее столетие, и одним из наиболее резко меняющихся его периодов были 1920-е годы. Тем не менее сказанное не отменяет и факта исторической устойчивости, сохранения реалий и условий жизни, консервации человеческих типов и привычек прежней России в энергично советизирующейся стране.

В самом деле, странно было бы утверждать, что рождающаяся советская драматургия была совершенно и исключительно нова, что она прошла мимо накопленного опыта классической русской драматургии. Имена Гоголя и Островского, Грибоедова и Салтыкова-Щедрина то и дело упоминались в критических разборах спектаклей и пьес тех лет, их влияние на советскую драму многократно становилось предметом исследований. В книгах и статьях Б. В. Алперса и {304} А. А. Гвоздева, А. С. Гурвича и П. А. Маркова, А. И. Пиотровского и Ю. (И. И.) Юзовского, позднее в работах И. Л. Вишневской, С. В. Владимирова, К. Л. Рудницкого, А. М. Смелянского, в многочисленных монографиях, посвященных творчеству отдельных драматургов, затрагивалась тема освоения классического наследия.

Новые, казалось бы, невиданные прежде герои живут в городке под названием Калинов (Катаев. «Растратчики»), ведут разговоры с узнаваемыми интонациями персонажей Островского (Чижевский. «Сиволапинская»), свахи ищут девушкам женихов, а те мечтают о красавцах военных. Пьеса В. Воинова и А. Чиркова «Три дня» начинается замечательным рассуждением паромщика, деда Засыпки, об исконных русских удовольствиях — рыбалке и ухе, стерляжьей, сазаньей и щучьей. Вновь фиксируется традиционное поведение «холопа» и «барина»: в кустах удит рыбу начальство, и чтобы не испортить ему удовольствия и не спугнуть рыбу, паром не ходит, сельские жители покорно пережидают хозяйскую забаву. То, что в начальниках теперь «новые люди» (коммунисты), а паромщик работает в колхозе, ничего не меняет. Течение российской жизни продолжается.


«Русское», русские темы и русские типы, встречается с «советским» в обновляющемся и трансформирующемся сюжете.

Немало ранних пьес запечатлевают драматизм происходящей ломки традиционной, патриархальной жизни. Выразительный материал дают пьесы «Авангард» Катаева и «Линия огня» Никитина.

В «Авангарде» мощный Гидроэлектрострой становится причиной гибели деревни, которая уходит под воду. Горстка крестьян пытается воспротивиться стройке.

«Первый голос. Куда народ денется? Куда пойдет? Народ привык к месту! К порядку своему привык! К могилам своим привык!

Второй голос. Тебя мертвецы за ноги держат!..»

Прежняя русская — консервативная, «старая» жизнь должна уступить место советской, оставив своих мертвецов, предав забвению могилы предков. Развивается метафора Вселенского потопа, но потопа не стихийного, а организованного и управляемого строителями. Вода должна смыть всю тысячелетнюю