Рождение советских сюжетов. Типология отечественной драмы 1920–х — начала 1930–х годов — страница 8 из 98

Другой герой, «уставший большевик» Сорокин (из «Партбилета» Завалишина), размышляет вслух, ища поддержки первой жены, старой партийки: «… я устал и от борьбы и от победы… Я бояться стал нашей победы… Победили, а что дальше? <…> Что вот мне, Сорокину, осталось впереди?..»

Но жена, Авдотья Ивановна, отметает сомнения, упрекая Сорокина в слабости: «Это идиотская теория трусов и ренегатов».

Принадлежность к партии делает человека неспособным к компромиссу:

Сероштанов. «Непримиримость — первое свойство большевика» (Афиногенов. «Ложь»).

{46} В людях, не разделяющих их идеи, коммунисты видят лишь досадное и неодушевленное препятствие: «Живой инвентарь, враждебный к нарождающемуся строю» — так характеризует «несознательных» женщина-партийка Кузьма (Билль-Белоцерковский. «Штиль»).

Они не умеют вести диалог, слушать другого. Понимание точки зрения (реакции, оценки события) собеседника не является сильной стороной коммунистов:

«Дараган. Обрадую тебя, профессор: я расстрелял того, кто выдумал солнечный газ.

Ефросимов (поежившись). Меня не радует, что ты кого-то расстрелял!» (Булгаков. «Адам и Ева»).

Зато некоторые из них одарены неким шестым чувством, так называемым «партийным нюхом» (или, грубее, «партийной ноздрей»), руководствуясь которым герои-коммунисты интуитивно, не прибегая к доказательствам и аргументам, определяют чужого, врага. Они безошибочно ощущают присутствие идеологического чужака, подобно тому, как фольклорный персонаж (баба-яга) узнает о появлении гостя из иного мира (чует, что «русским духом пахнет»).

Председатель районной контрольной комиссии ЦК Глухарь обвиняет старого большевика Сорокина, оторвавшегося от масс: «У тебя партийной ноздри не стало! Ты перестал чувствовать, кто друг, кто враг!» (Завалишин. «Партбилет»).

Член бюро Быстрянская о талантливом студенте Лялине: «В нем есть что-то… черт его знает!.. интеллигентщина эта… Как бы выразиться… заучился, что ль… Ну, одним словом, нюхом его не чувствую» (Зиновьев. «Нейтралитет»).

Дараган. «Эх, профессор, ты вот молчишь, и на лице у тебя ничего не дрогнет, а я вот на расстоянии чувствую, что сидит чужой человек! Это как по-ученому — инстинкт?» (Булгаков. «Адам и Ева»).

Коммунисты самоотрешены, стремятся освободиться от собственного «Я», оно им, скорее, мешает. Даже необычный, европеизированный коммунист Раевский (В. Киршон. «Хлеб») так объясняет свои желания: «Представьте себе толпу. Одинаковую, стандартную, с галстуками одного цвета. Она идет в одном направлении и говорит одни и те же размеренные слова. Я не хочу быть одинаковым. Но мне нужен обруч, который сковывает разные стороны моего „я“. <…> Партия — {47} это обруч. Это железный ремень, связывающий людей. <…> Ремень часто впивается в тело, но я не могу жить без ремня».

Они безоговорочно признают за партией и ее органами право вмешиваться во все сферы частной жизни, как собственной, так и любого другого человека, — неважно, принадлежит он к партии или нет.

Партийка Горчакова требует от Матери, чтобы та устроила домашнюю слежку за невесткой: «… мы должны обнаружить то, чего не смогли найти в протоколе. Скрытые мысли, письма, записки, разговоры по душам — все ищи, собирай, слушай и приноси мне. <…> Должна же где-нибудь прорваться» (Афиногенов. «Ложь». 1-я редакция).

Ср.: Политинспектор Ершов: «Партия бодрствует. Партия все видит» (Ромашов. «Бойцы»).

Все это свидетельствует о формировании новой, коммунистической этики, согласно которой духовный мир человека принципиально должен быть открыт («прозрачен»), не самостоятелен, зависим и в любую минуту может быть принесен в жертву интересам и целям партии.

Партийному контролю подлежит все — дневники и письма, разговоры мужа и жены, мысли, не высказанные вслух. Даже сны.

В черновых набросках к «Списку благодеяний» Олеша давал герою-коммунисту Ибрагиму выговорить подобные убеждения вслух: «Коммунист должен нести ответственность за свои сны. Если коммунисту снится, что он совершил поступок, который наяву совершить он не имеет права, коммунист должен быть наказан. <…> Я предложил бы наказывать сновидцев…»[44].

Но у коммуниста не может быть тайн только от партии, а от прочих людей — может. Оттого коммунисты, облеченные властью, нередко демонстрируют цинизм: от дурных привычек и свойств не обязательно избавляться, нужно лишь научиться скрывать их.

Иван Петрович, секретарь ячейки, советует пьющему «выдвиженцу», красному директору Василию: «Не можешь не пить — пей дома. Не на людях…» (Киршон. «Рельсы гудят»).

{48} Коммунисты чувствуют себя полновластными хозяевами страны. «Ты — хозяйчик, а мы [большевики] хозяин» (Майская. «Случай, законом не предвиденный»).

Согласиться с необходимостью овладения экономическими, производственными знаниями коммунисты не могут, рутинная хозяйственная работа им претит. И больше того: созидательная практическая деятельность воспринимается ими как «разложение».

«А я вот на партийные собрания больше не хожу, — говорит герой пьесы Киршона и Успенского „Ржавчина“ Ленов. — Приходят торговцы, приказчики, агенты, маклеры. „А, Константин Иваныч! У меня три тысячи чистых прибыли. Оборот увеличиваю“. — „А у меня, Иван Иванович, машинку изобрели для утилизации отбросов — восемнадцать копеек в день выгоняю“.

Копейки, копейки, копейки везде! Революция стала копеечной. <…> Посмотришь на это разложение — и пьешь».

Коммунисты и сами понимают, что организация мирной жизни — не их дело[45].

Красный директор ткацкой фабрики Юганцев:

«Мое место там, где еще нужно бить, жечь, взрывать».

Партработник Родных: «Куда ж тебя деть? За границу, что ли? В подполье?» (Глебов. «Рост»).

Необычный коммунист, рефлексирующий и слабый герой Петр из «Ржавчины», ухватывает самую сердцевину проблемы, когда пытается объяснить мучающие его мысли другу:

«… коммунистами остаться мы при любых условиях не сможем. <…> Революционер-коммунист может быть только на общественной работе. <…> Ты посмотри на наших спецов-хозяйственников. Они превратились в хозяйчиков. От партии оторвались. Сталкиваются только с нэпманами. Только о выгоде своего предприятия думают».

{49} Буржуазный специалист Гарский в приватной беседе с молодой женой большевика Сорокина Таней иронично оценивает его как руководителя производства: «В том и ценность его: он вдохновляет, одобряет, доверяет, но сам ничего не умеет делать. Ну, я представляю ему коммерческий проект, он похлопает вот так глазами, покряхтит, два-три вопросика задаст и… утверждает…»

Таня: «Ни капельки не понимая?..»

Сам же Сорокин видит: «… все созданное мною — рушится… пойдет все прахом… Так у нас во всем… Одно не кончив, мы хватаемся за новое… А концов не видно никогда…» (Завалишин. «Партбилет»).

И все же коммунисты, несмотря ни на что, уверены, что в них воплощен некий высший, лучший тип человека, судить которого «простые» люди не могут.

«Таня… Вы обычный серенький человечек.

Сорокин. Я — старый заслуженный революционер! Ты не смеешь меня судить! Меня будет судить история!»

Если нельзя свободно оценивать людей, принадлежащих к партии, то тем более немыслимо рассуждать о революции и ее последствиях. Историческое событие, произошедшее волей народа и во имя народа, этим самым народом обсуждаться не может. «Революция критике не подлежит», — полагает герой пьесы В. Шкваркина «Вокруг света на самом себе».

Хотя довольно долгое время персонажи многих пьес надеются, что все вернется к прежним формам жизни:

«Ольга Ивановна. Жизнь теперь налаживается. И все скоро будет совершенно по-прежнему. <…> Ну, как, например, в мирное время или до революции.

Евграф. Вот вам чего хочется!

Ольга Ивановна. А вам разве нет? Всем этого хочется», — простодушно заявляет героиня (А. Файко. «Евграф, искатель приключений»).

Коммунисты не считают нужным объяснять свои цели, убеждать людей в своей правоте, относятся к ним как к пассивным, ведомым массам.

Горчакова. «Массы должны доверять нам, не спрашивая, правда это или нет» [Афиногенов. «Ложь». 1-я редакция; выделено автором — В. Г.].

Отношение же коммунистов к правде специфично: для них правда — феномен изменчивый («диалектический»), коммунисты не делают из нее фетиш.

{50} Замнаркома Рядовой, возможно, созданный драматургом с оглядкой на внешний облик и характерные черты личности Сталина[46], заявлял: «Честность эта вроде иконы или зубочистки для капиталистов. <…> А мы на правду не молимся…» (Афиногенов. «Ложь». 1-я редакция).

Что видят в коммунистах люди «со стороны»

В ранних советских пьесах жертвенность коммунистов ассоциативно связана с жертвенностью Христа, как, например, образ распятого белыми и воскресшего полубога — большевика Донарова (Майская. «Легенда. Наше вчера и сегодня»).

Они готовы отдать собственную жизнь, чтобы людям потом жилось лучше.

Но более широкое распространение и в драме, и в прозе 1920-х годов получает сравнение коммуниста с первым человеком на земле, породившим людской род, — Адамом. Однако {51} прежний, «ветхий» Адам тоже обновляется: большевика Панкратьева в пьесе В. Воинова и А. Чиркова «Три дня» называют «большевистским Адамом» (присутствует и реалистическая мотивировка сравнения: герою пришлось переплывать стремительную реку, отчего он появляется в деревне полуобнаженным). Критика радуется, расслышав «мелодию высокого волевого напряжения к преодолению ветхого Адама на Советской земле»[47].

В «Адаме и Еве» Адамом зовут коммуниста Красовского, одного из «организаторов человечества». Но в булгаковской пьесе, как всегда, сюжетный ход необычен и нарушает складывающийся канон: в финале жена Красовского, Ева, отказывает мужу-коммунисту в праве и чести стать первым человеком будущего, уходя к профессору Ефросимову: