чущийся от опасности, и ощутила, как всю меня заливает волна стыда, темная, головокружительная. Но мой муж был сейчас слишком занят, чтобы обращать на меня внимание.
Он изо всех сил трудился, пыхтя, напирая и бранясь себе под нос: «Черт возьми, черт возьми…» И даже сквозь боль я почувствовала, как его плоть растет внутри меня. Он дышал уже почти с храпом, как лошадь, которая тащит в гору тяжелый груз. Я открыла глаза и увидела над собой его лицо: глаза зажмурены, оскал как у черепа, все мышцы напряжены до предела, вот-вот лопнут, И вдруг раздался резкий хрип, переходящий в стон, и я почувствовала, как обмяк мой муж, и тут же по моим ногам потекло что-то горячее, когда он выскользнул из меня и тяжело откинулся в сторону, ловя ртом воздух, словно только что едва не захлебнулся.
Он лежал некоторое время, восстанавливая дыхание – не то смеясь, не то задыхаясь.
Все было окончено. Вот я и ощипана. Эрила оказалась права. Я от этого не умерла. Но на vinculum mundi здесь и намека не было.
Немного погодя он поднялся с постели и удалился в другой конец комнаты. Мне даже показалось, что он сейчас уйдет. Но он подошел к столику, где стоял кувшин с водой и лежало полотенце. Он встал вполоборота ко мне, вытерся и спрятал свою снасть обратно под одежду. Казалось, про меня он уже забыл. Тяжело вздохнул, словно отгоняя самые воспоминания о произошедшем, а когда снова обернулся, то лицо его сделалось спокойным, и мне показалось, он был почти доволен самим собою.
Однако, увидев меня, он, похоже, опять встревожился. Я все еще плакала. Внутри у меня так жгло, что я не могла сомкнуть ноги, и тогда я опустила край сорочки до самых пят и потянулась за простыней. Двинувшись, я поморщилась и заметила под собой пунцовое пятно, расползающееся, как румянец стыда, по белой простыне.
Он поглядел на меня, потом снова наполнил бокалы и сделал из своего большой глоток. Подошел к кровати и протянул мне другой бокал.
Я покачала головой. На мужа я даже глядеть не могла.
– Выпей, – сказал он. – Тебе станет легче. Пей. – Его тон, хоть уже и не сердитый, был твердым и не допускал возражений.
Я взяла вино и пригубила, от душивших меня рыданий жидкость попала не в то горло, и я сильно закашлялась. Он подождал, пока кашель уймется.
– Еще.
Я послушно отпила еще. Руки у меня так тряслись, что я расплескала вино на простыню. Снова всюду красная кровь. Но на этот раз мне удалось проглотить жидкость, и она обдала теплом сначала мою гортань, потом желудок. Муж стоял рядом и внимательно за мной наблюдал. Вскоре он сказал: «Довольно» и, забрав у меня бокал, поставил его на прикроватный столик. Я откинулась на подушки. Он еще некоторое время на меня смотрел, затем снова уселся на постель. Наверное, я отпрянула в сторону.
– Ты успокоилась? – спросил он, чуть-чуть помолчав. Я кивнула.
– Хорошо. Тогда, пожалуйста, перестань плакать. Я ведь не очень больно тебе сделал, а?
Я мотнула головой, сдерживая подкатившее рыдание. Убедившись, что снова владею собой, я спросила:
– Теперь… Теперь у меня будет ребенок?
– О боже! Будем на это надеяться. – Он рассмеялся. – Потому что я не могу себе представить, чтобы кто-нибудь из нас захотел снова все это проделывать. – И тут, наверное, он заметил, как от моих щек отливает кровь, потому что смех вдруг замер у него в горле, и он всмотрелся в меня внимательнее.
– Алессандра?
Но я не могла заставить себя поглядеть ему в глаза.
– Алессандра, – повторил он, на этот раз тише. И тут я наконец поняла, что что-то не так. Что это что-то еще хуже, чем произошедшее между нами. – Я… Ты ведь не хочешь сказать, что ничего не знала?
– Не знала о чем? – переспросила я и, к собственному ужасу, снова зарыдала. – Я не понимаю, о чем вы говорите.
– Я говорю обо мне. Я спрашиваю: ты что, ничего обо мне не знала?
– Не знала о вас – чего именно?
– О-о, кровь Христова! – И тут он уронил голову себе в ладони, так что его следующие слова я с трудом разобрала. – Я-то думал, ты знаешь. Я думал, ты все знаешь! – Он поднял голову. – Разве он тебе не рассказал?
– Кто мне не рассказал? Я не понимаю, о чем вы говорите, – повторила я беспомощно.
– А-аа-а!
Тут он разозлился. Я ощутила эту вспышку злости и совсем перепугалась.
– Я вам не угодила? – спросила я и поразилась тому, как жалко прозвучал мой голосок.
– О, Алессандра! – застонал он. Потом склонился надо мной и хотел было взять меня за руку, но я с дрожью отдернула ее. Он не повторил попытки.
Какое-то время мы просто сидели, оба во власти смятения и отчаяния. Потом он снова заговорил, уже спокойнее, но так же твердо:
– Выслушай меня. Ты должна это услышать. Ты слушаешь меня?
Наконец до меня дошло, что сейчас он скажет нечто важное. Я кивнула, все еще дрожа.
– Ты – восхитительная молодая женщина. У тебя блестящий ум, подобный только что отчеканенному флорину, и нежное юное тело. И если бы меня пленяли нежные и юные женские тела, то, несомненно, я был бы пленен тобой. – Он помолчал. – Но меня женские тела не пленяют.
Он вздохнул.
– Песнь четырнадцатая.
Вся даль была сплошной песок сыпучий…
Я видел толпы голых душ в пустыне:
Все плакали, в терзанье вековом,
Но разной обреченные судьбине.
Кто был повержен навзничь, вверх лицом,
Кто, съежившись, сидел на почве пыльной,
А кто сновал без устали кругом…
А над пустыней медленно спадал
Дождь пламени, широкими платками…
Так опускалась вьюга огневая…
И я смотрел, как вечный пляс ведут
Худые руки, стряхивая с тела
То здесь, то там огнепалящий зуд.[14]
Пока он говорил, передо мной встала та иллюстрация – терзаемые мужские тела, покрытые рубцами и шрамами от бесконечного жжения плоти.
– Савонароле я предпочитаю Данте, – продолжал мой муж. – Но здесь наш Монах, пожалуй, выражается яснее. «А содомиты будут гнить в аду, каковой для них даже чересчур хорош, ибо их вероломство попирает самое природу». – Он снова помолчал. – Теперь ты понимаешь?
Я сглотнула и кивнула. Раз все сказано, чего уж тут не понимать? Разумеется, до меня доходила всякая болтовня. Кто ее не слышал? Грубые рассказы, грубые шутки. Но в отличие от обычных прелюбодеяний этот человеческий грех, как самый порочный, тщательно скрывали от детей, ибо он позорил чистоту семейных уз и оскорблял доброе имя благочестивого государства. Значит, мой муж – содомит. Мужчина, который пренебрегает женщинами ради дьявола, обитающего в телах других мужчин.
Но если это правда, тогда я тем более ничего не могу понять. Зачем ему вздумалось проделать то, что мы только что с ним проделали? Зачем ему понадобилось преодолевать то отвращение, которое так ясно читалось на его лице?
– Не понимаю, – сказала я. – Если вы не переносите женщин, тогда зачем…
– Зачем я женился на тебе?
– Ах, Алессандра! Ты сама рассуди своим острым умом. Времена меняются. Ты же слышала, какой яд он источает со своей кафедры. Меня удивляет, что ты не замечала в церквах ящиков для доносов. В иные времена там можно было обнаружить всего несколько имен, да и те в большинстве своем уже были знакомы Страже Нравов; к тому же, пока деньги переходили из рук в руки, все прощалось и забывалось. В каком-то смысле мы были спасением нашего города. Государство, в коем так много юношей, томящихся в ожидании женитьбы, поневоле делается снисходительным к тому вожделению, что не наводняет приюты для подкидышей нежеланными детьми. Да и потом, разве Флоренция не мнит себя новыми Афинами? Но сейчас все изменилось. Вскоре наступят времена, когда содомитов будут сжигать еще на земле, прежде чем они отправятся гореть в аду. Юнцам лучше держаться поскромнее, а тех, кто постарше годами, будут называть и устыжать первыми, невзирая ни на положение, ни на богатство. Савонарола усвоил свой урок от святого Бернардина: «Когда видишь зрелого мужчину в добром здравии и неженатого, то помни: это дурной знак».
– Значит, вам понадобилась жена, чтобы отвлечь от себя подозрения, – сказала я тихо.
– А тебе потребовался муж, чтобы обрести свободу. По-моему, честная сделка. Он говорил мне…
– Он? – И мне сделалось совсем нехорошо.
Муж поглядел на меня во все глаза:
– Да. Он. Ты хочешь сказать, что все еще не понимаешь? Но конечно же я все поняла. Как и многое другое в нашем славном городе, это дело, оказывается, решили по-семейному.
Томмазо. Мой миловидный глуповатый братец. Правда, теперь в дураках оказалась я. Томмазо, который так любил разгуливать по ночным улицам в щегольских нарядах, который часто возвращался домой, утомленный блудом и сладостью побед. Иной раз, стоило мне присмотреться повнимательней, я бы разглядела за его франтовством не столько желание, сколько стремление быть желанным. Как я могла оказаться настолько слепой? Человек, толковавший о совокуплениях и кабаках, на деле так презирал женщин, что не находил для них лучших слов, чем «сучья дырка».
Томмазо, мой смазливый неженка брат, которому всегда доставались богатые новые одежды – и даже нарочно для него приготовленный серебряный пояс на свадьбе сестры! Тут мне вспомнилось, как он смотрел на меня в зеркале утром – неужели это было еще сегодня? – единственный раз в жизни испытывая неловкость при мысли о том, что он так и не осмелился мне во всем признаться.
– Нет, – сказала я. – Он ничего мне не говорил.
– Но он же…
– Боюсь, вы даже представить себе не можете, до чего он меня не любит.
Он вздохнул, провел руками по лицу:
– Думаю, это не столько нелюбовь, сколько некоторый страх. Мне кажется, его пугает твой ум.
– Бедняжка! – проговорила я и сама расслышала в своем голосе дьявольскую язвительность.
Ну конечно. Чем больше я узнавала, тем более четкая складывалась картинка: танцевавший со мной незнакомец, откуда-то наслышанный и о моей неуклюжести, и о моих успехах в греческом. Радость Томмазо в ту ночь, когда он заметил пятно крови на моей сорочке и сразу придумал, как можно спасти своего любовника и одновременно отплатить сестре. Утро в церкви, когда он склонил голову, внимая обвинениям Савонаролы, а я поймала взгляд Кристофоро, устремленный прямо на меня. Только, разумеется, смотрел он тогда не на меня. Нет! Эта обворожительная улыбка, полная восхищен