— Спасибо, Баламут, — дрогнула Золотинка. — Лучше бы тебе со мной не разговаривать, когда все видят. Они тебя цеплять будут.
За ними и вправду следили. Не успел Баламут оставить девочку, как налетели Череп и Чмут:
— Ты что ей там сказал?
А пирата, того и вовсе не выпускали из рук. Два дюжих крючника таскали его по очереди на закорках: от одного кабака до другого. Пират же покрикивал и размахивал клюкой, он уж почти не просыхал и врал все наглее, ожесточаясь. Такую чушь порол со злобным смехом в лицо, что здравому человеку стыдно было и стоять рядом. Люди сомневались. Спорили на пустырях и по домам, шептались и откровенно переругивались. Но поить пирата поили. Он исправно принимал задатки от желающих участвовать в предприятии и, живописуя надежды, уклонялся от уточнения некоторых подробностей. Примечено было, что пират, изо дня в день купаясь в деньгах и славе, ничего себе не приобрел: ни новой куртки, ни хотя бы целых рукавов к старой. Наоборот, за две недели беспробудного пьянства он еще больше обтрепался и одичал. Из этого надо было делать вывод, что надежды свои он возлагал на будущее.
Не было прохода и Золотинке. «Если ты веришь мне чуточку, не верь тогда ничему», — вот все, что она могла предложить Баламуту. Для остальных не осталось и этого. Малознакомые люди рассыпались перед ней в изъявлениях беспричинной приязни и, застенчиво сюсюкая, предлагали затейливо наряженных кукол, ленты, пряники, леденцы, глиняные свистульки и один раз изумительное подобие большого трехмачтового корабля со всей оснасткой и даже маленькими бочечками в трюме — Золотинка так и обомлела. Ни деньги, ни подарки она не брала, а правду говорила — люди обижались.
Поплева первым набрался духу заговорить о побеге. Тучка, не отвечая, грыз ногти. А Золотинка, кругом виноватая и несчастная, не имела собственного мнения. И оттого, что они не обронили ни слова упрека, легче ей не было. Еще раз расспросив девочку об обстоятельствах столкновения с детьми и пиратом, Поплева пожевал губами, кусая усы, вздохнул и отправился на берег переговорить со слободскими мужиками начистоту. Тучка остался на хозяйстве: братья не оставляли теперь Золотинку одну. Вернулся Поплева с подбитым глазом и так объяснил домашним, что это значит:
— Мужики берут нас в долю.
Они занялись подробностями побега: куда, как, когда. Что с собой везти, а что бросить. Бросать приходилось много, так много и навсегда, что Золотинка шмыгала носом и зверски напрягала лицо, выказывая тем готовность преодолеть любые трудности. Братья в упор не замечали этих поползновений. А потом, отвернувшись, принимались с невиданным ожесточением сморкаться. Так, в самом смутном состоянии духа, когда за едва просохшими слезами следовало лихорадочное воодушевление, просидели они большую часть ночи.
Как выяснил Поплева, составилась уже артель «золотоискателей» — участников предприятия, которые наняли на паях мореходное судно «Помысел». Пайщики позаботились о том, чтобы чудесная девочка не ускользнула от них раньше времени — за «Тремя рюмками» приглядывали. Оставалось всегда готовое принять беглецов открытое море. Простор и чужбина. Под утро донельзя утомленные обитатели «Рюмок» разошлись спать, и было у них смутное чувство, что долгое ночное бдение само по себе как-то все ж таки беду отодвинуло.
Проснувшись поздно, они узнали от крикливого лодочника, что пират отдал концы. То есть, выражаясь совершенно определенно, умер. Утонул, если уж быть точным. Захлебнулся.
Судьба глумливо обошлась с пиратом и с теми, кто в него уверовал. Трудно подобрать приличные выражения, чтобы изъяснить дело и не оскорбить смерть… Пират захлебнулся собственной блевотиной. Произошло это в доме Ибаса Хилина, именитого колобжегского купца, который взял на себя значительную часть расходов по снаряжению «Помысла».
Насмешка судьбы проглядывала еще и в том, что Ибас Хилин, тертый мужик, приставил к пирату служителей, которые не спускали с него глаз. Эти прислужники, то ли няньки, то ли сторожа, отлучились на четверть часа, в соседнюю комнату. А пират, упившийся до положения риз, пал навзничь, лицом вверх, и тут ему стало плохо. В исторгнутых из самого себя бурливых хлябях он и утонул. Словом, это был редчайший случай самоутопления моряка на суше. Кто мог такое предвидеть?
И странно: это случайное обстоятельство — смерть пирата — с непреложной ясностью показало верующим и неверующим, что никаких сокровищ не было и в помине. Теперь уж с этим нельзя было спорить, не навлекая насмешки. Опозоренный Ибас Хилин, человек, вообще говоря, основательнейший, не смел показываться на людях.
Так что собравшиеся над Золотинкой тучи разошлись. Но отношения с берегом испортились. Взрослые и дети, кто по мелочности души, а кто и без задней мысли, не давали ей забыть случившегося. Вольно или невольно люди ставили ей в вину свое собственное необъяснимое обольщение. Золотинка притихла.
Из окна комнаты виднелась высокая крепостная стена с каменными подпорками и углами. Близко подступила башня, которая называлась Блудница. Это оттого, что она долго-долго блуждала, прежде чем окончательно стать и загородить собой свет. На деревянном верху башни без конца ворковали голуби. Грани башни, обращенные внутрь крепости, были прорезаны затейливыми, с полукруглым верхом, оконными проемами без переплета и стекол. Они всегда, сколько Юлий помнил, были наглухо закрыты изнутри деревянными щитами. Как будто Блудница скрывала в себе нечто непостижимое: привалившись изнутри к ставням, день и ночь глядел в щелочку превратившийся в скелет узник. Или узница.
Юлий рос под сенью тайны, не пытаясь ее разрешить, что свидетельствовало о природных задатках мальчика, всей его повадке — созерцательной и непредприимчивой.
Примерно в это время, сколько помнится, он свел знакомство со своим старшим братом наследником престола Громолом.
— Когда большой стану, государем… Знаешь, что я с ней сделаю, с Милицей? — спросил Громол, больно ухватив брата выше локтя.
При имени мачехи Юлий пугливо оглянулся. Но Громол — другое дело. Он представлялся существом высшей, иной породы, чьи достоинства и недостатки были слишком велики для обычного мальчика, такого, как Юлий.
Казалось, Громол испытывал горделивое удовлетворение оттого, что его отважные и заносчивые речи при торопливом посредничестве доброхотов и соглядатаев доходят до слуха всесильной Милицы. Что-то завораживающее было в этой Громоловой самоуверенности, он распространял вокруг себя особое ощущение власти. Уже тогда он привлекал людей, легко собирал и сверстников, и взрослых юношей — владетельских детей, цвет молодежи. Зрелые мужи, если и держались от наследника в стороне, то неизменно выказывали почтительность. Его любили и на заднем дворе, и в передних Большого дворца. Дерзкие речи наследника доходили до последних лачуг столичного города Толпеня, вызывая там толки и пересуды.
Среди опасных слухов Громол оставался неуязвим, как заговоренный, а у Милицы одна за другой рождались ни на что не годные девочки. Рада, Нада и, наконец, с промежутком в четыре или даже пять лет Стригиня.
Милица до угроз не снисходила — не выказывала раздражения. Когда они встречались с Громолом (случалось и Юлию стоять в толпе затаивших дыхание свидетелей), то улыбались друг другу. Что-то одинаково жуткое мерещилось в застылых, заморожено обращенных друг к другу улыбках.
Молодая мачеха и юный пасынок — одинаково прекрасные.
Недостатки шереметовского носа юноши искупались общей живостью выражения, непринужденной осанкой, в которой так сказывалась цельная, не ведающая колебаний и противоречий натура.
А Милица… К тому времени Юлий уже достаточно подрос, чтобы и без подсказок понимать, что красота мачехи не нуждается в разъяснениях, — она совершенна. Нечто сверхчеловеческое, божественное… или бесовское по силе внезапного впечатления.
Эти огромные глубокие глаза… Едва поднимутся тяжелые ресницы, и Милица выйдет из задумчивости, поведет взглядом, на тебе задержавшись… Стоит человек или падает, подвешен за перехваченное горло или парит, нечувствительно попирая облака, — невозможно постичь. А если дрогнут в улыбке эти маленькие губы, необыкновенно яркие и свежие, оживится безупречный очерк лица — сердце зашлось и человек отравлен. Немощен, наг и сир.
Один лишь Громол, словно заговоренный, отражал своей ухмылкой завораживающий взгляд мачехи. Хоть и было наследнику шестнадцать лет, вытянулся он в рослого, с первыми признаками мужественности юношу, чары Милицы оставляли его невредимым. И тогда обозначилось в улыбке мачехи нечто новое, жестокое. Милые, созданные для иного губки сложились неумолимо и твердо.
Юлию шел двенадцатый год, и он по-прежнему, всеми забытый, обитал на конюшенных задворках в виду запечатанной изнутри Блудницы. Окруженный уже своим собственным малым двором, Громол не особенно подпускал к себе брата, а тот уклонялся от чести состоять в свите наследника. Хотя, казалось бы, кто-кто, а Юлий-то должен был бы попасть под влияние старшего брата. Вполне покладистый, неизменно доброжелательный, он производил впечатление мягкого и податливого мальчика. И нужно было обладать особой, порожденной любовью наблюдательностью, чтобы разглядеть в этом ничего особенного из себя не представляющем тихоне нечто большее.
Лету удалили от Юлия довольно рано, Громол-то и оставался самым близким ему человеком, не считая присутствующей только в мыслях матери. Не считая бесконечно далекого на своем престоле отца. Не считая вполне чужого Юлию младшего брата Святополка, натуры уклончивой и неопределенной. Не считая совсем еще несмышленой восьмилетней сестренки Лебеди, с которой его насильственно разлучили, находя нечто подозрительное в горячей привязанности одного ребенка к другому. Не считая, наконец, единокровных сестер Нады и Рады, безнадежно отдаленных от него своим приторным благополучием. Не говоря уж о последней единокровной сестренке Стригине, которой исполнилось одиннадцать месяцев — в силу этого непреодолимого обстоятельства Стригиня ни в чем пока не принимала участия, оставаясь неизвестной величиной для всех своих многочисленных братьев и сестер.