Ананья заперся изнутри на хлипкий засов. Уединение, как обнаружилось, понадобилось лазутчику, чтобы поспешно разоблачиться. Смурый кафтан его, самого неприметного и скучного покроя, имел увеличенные подкладками плечи, что оправдывалось тщедушным сложением лазутчика. Отсюда, из наращенного птичьим пером и пухом плеча, Ананья извлек с помощью остро заточенного кинжала перышко, мало чем отличное от других, — чуть больших размеров и с особой резаной меткой у корня.
Уронив кафтан на пол, лазутчик присел за стол, где стояла чернильница, и начеркал несколько торопливых строк, которые начинались обращением «Государь мой Рукосил!».
После точки осталось только обмахнуть не просохшее письмо извлеченным из подкладки перышком — строки исчезли. Чистый лист можно было спокойно оставить на столе, — почтовое перышко выпорхнуло в окно. Дело сделано. Ананья скользнул к двери.
Со ступенек лестницы он заглянул в низкий зал харчевни — невзрачный, но чистый покой с двумя длинными столами. Перед слабо дымившим очагом молодой вельможа в серебристо-белых шелках, схватив хозяина харчевни Синюху за ухо, пригибал его к полу, сопровождая это занятие прибаутками. Здесь же, у очага, испуганно жались Синюхины домочадцы: жена, две дочери, маленький сынишка и придурковатая горбунья, которая служила на кухне. Пять или шесть случайных посетителей харчевни, бросив застолье, отступили к стене. У широкой двери на улицу поблескивали доспехи стражников.
Ананья попятился невидимкою и начал подниматься по плохо освещенной крутой лестнице. Тревожные соображения теснились у него в голове. Задерганный, оборачиваясь, чтобы прислушаться, застегиваясь на ходу, ступал он вкрадчивым шагом, бережно, словно боялся повредить лестницу… Но не уберегся — поскользнулся и, не успев ухватиться за поручень, грянулся с деревянным стуком.
Он сверзился на две-три ступени вниз без единого стона — в таком стоическом молчании, что можно было думать, будто он и сам состоит из дерева.
После короткой передышки Ананья возобновил движение ползком, на карачках, помогая себе руками. И расхрабрился уж было встать, когда послышались тяжкие, переходящие в стон вздохи. Снизу из-за поворота лестницы показался убитый горем Синюха. Мясистые щеки хозяина, и без того дряблые, распухли от слез, борода, обычно расчесанная надвое, спуталась, превратившись в сплошную, выпяченные губы под усами сложились рыдающей гримасой.
— Вы мой единственный постоялец! — всхлипнул Синюха.
— Я готов рассчитаться, — осторожно возразил Ананья.
— Велено спросить ваше настоящее имя!
Правая рука Ананьи подобралась к левой… хвать! поймал он свой указательный палец и больно его выгнул.
— Имя? Оно у меня одно.
— Несомненно. Я так и думал, — обреченно сказал Синюха. Он не видел смысла продолжать разговор, сгорбил покатые бабьи плечи и, тяжело опираясь на поручень, ступил шаг и другой вниз.
— Отчего же это такие строгости? — спросил тогда Ананья, вкрадчиво высвобождая плененный палец.
— Но где это видано, скажите на милость? — обернулся кабатчик. — Вынь да положь! Ты сначала растолкуй, а потом спрашивай. Сначала положи, а потом искать посылай. Так я понимаю. А то… Что же запрещать, когда ничего и не разрешалось?!
— Золотые слова! — подтвердил Ананья с сокрушенным вздохом.
— Требуют от меня Поплеву, сударь. Государева тестя Поплеву — такое у него имя. За ним приехала государыня.
— Вот те раз! Государыня уверена, что Поплева здесь? В харчевне? — поразился единственный постоялец.
Синюха запнулся перед необходимостью обсуждать намерения и поступки великой государыни. Оберегая благополучие своего заведения, он усвоил благоразумную привычку никогда не думать о царствующих особах ничего такого, что нельзя было бы произнести вслух.
Ананья не колебался — решаться нужно было в одно мгновение.
— Ну что же… — многообещающе начал он. — Тогда нет надобности скрывать истину.
— Вы можете меня выручить? — в изумлении пролепетал несчастный кабатчик.
— Я откроюсь государыне при личной встрече, — многозначительно отвечал Ананья. — Передайте государыне, что Поплева ждет ее в своем скромном жилище. Давно ждет! — повысив голос, чтобы слышно было внизу в зале, добавил Ананья вослед кабатчику.
Кряхтя и прихрамывая, он поднялся в свою коморку и краем глаза выглянул на улицу, где началась та особая суматоха и беготня, которая предшествует появлению царствующих особ. И медленно-медленно, с томительной вкрадчивостью опустился на грязное лоскутное одеяло, которое покрывало кровать под резным навесом — единственную роскошь убогого помещения.
Среди примечательных свойств этого малопочтенного человека имелось одно наиболее удивительное: в крайне трудных, безнадежных, по сути, обстоятельствах Ананья сохранял преданность потерпевшему крушение хозяину. Может статься, имелось тут нечто собачье — не рассуждающее: он попал однажды под воздействие сильнои личности и уже не мог освободиться от обаяния величия и могущества, даже когда они сгинули. Как бы там ни было, Ананья нисколько не заблуждался относительно размеров постигшего хозяина поражения и со стоическим мужеством поддерживал обреченного Рукосила-Лжевидохина в его потугах противостоять судьбе.
Отправляясь в столицу, Ананья оставил Лжевидохина в обычном его состоянии — очень плохом. Не хуже, чем полгода назад, но хуже и не могло быть. В часы просветления Лжевидохин обнаруживал цепкий, склонный к озлобленной живости ум. Немощное тело, однако, не повиновалось ему так, как мстительная и жадная мысль — большую часть дня оборотень стонал на носилках, которые таскали на себе четыре отборных едулопа, голые буро-зеленые обалдуи со скошенными лбами.
Все обернулось против Рукосила. Судьба медленно удушала его, время от времени ослабляя свои объятия для того только, чтобы несчастный напрягал последние силы на пути к всеконечной гибели.
Растеряв власть, могущество и здоровье, Лжевидохин не имел и пристанища, которым может похвастаться последний бедняк. Преследуемый разведчиками пигаликов, оборотень пребывал в беспрестанных, затянувшихся, как перемежающийся кошмар, бегах, меняя одно убежище на другое. К исходу зимы он оказался в непроходимых чащах леса, который спускается с высочайших вершин Чжарэнга и обволакивает своей мрачной сенью истоки Белой. Зловещие, полные нечисти места эти, гибельные для человека и для пигалика, укрыли оборотня с его мерзавцами. Суровая зима скостила и без того немногочисленную свиту чародея. В глубоких сугробах Чернолесья полегли десятки побитых морозом едулопов, они замерзли без надежды пустить по весне ростки.
По правде говоря, единственной надеждой чародея оставалась негодная и пустая девчонка. Известие о невероятном успехе прежней Рукосиловой приспешницы, Чепчуговой дочери Зимки, они получили только на исходе зимы. Лжевидохин пришел в болезненное возбуждение.
— Верно ж я рассчитал! С умом, с умом сделано! — говорил он о себе, кашляя и отхаркиваясь. — Нет, нет, есть и размах, и предвидение: двинул одну, подставил другую… Изящное решение, сильный ход! Ставленники мои становятся государями — где же место того, кто ставит? А? Выше! Еще выше! — задыхался он морозным воздухом заснеженного леса, качаясь на носилках, которые волокли измученные, обмороженные, покрытые страшными струпьями едулопы. — Выше! И еще выше! — хихикал он под иссиня-черным небом, вместилищем ледяных ветров. Временами из завываний пустоты рождались заряды снежной сечки.
Добравшись по весне в столицу, Ананья скоро убедился, что не имеет ни малейшей возможности принудить к повиновению ставшую Золотинкой Зимку. Вздорная девчонка заартачилась и возымела намерение избегать своего подельника. Чем можно было ее запугать? Разоблачением? Трезво обдумывая положение, Ананья склонялся к мысли, что влюбленный Юлий не поверит наветам проходимца, когда любимая прибегнет к доступным ей доводам. Если только Зимка-Лжезолотинка не запутается сама, последовательно избегая ведущих к спасению путей.
И он прекрасно понимал, что решился на отчаянный шаг, когда вышел из тени, оказавшись среди преданных государыне и отлично оснащенных для убийства людей.
Чего, однако, не знал готовый ко всему Ананья, так это того, что отправленное им в отчаянной спешке почтовое перышко уже получено — прежде всякого срока и вероятия! Порхнувши ввысь, перышко полетело над чересполосицей крыш, над трубами и шпилями, над узкими щелями улиц и ямами дворов. И скоро начало снижаться… На улице Варварке, на Посольском дворе, где высился просторный особняк под черепичной кровлей, предназначенный для приема иноземных гостей, чудесное письмо скользнуло в предусмотрительно открытое оконце.
Здесь поджидал маленький стриженый человечек в очках. Вот что содержало в себе проступившее на заранее приготовленном листе бумаги послание:
«Государь мой Рукосил! Обложен дворцовой стражей в харчевне „Красавица“. Вчера снова пытался связаться с 3. И это ответ. Верно, Н. предал. Прощайте. Травеня 2 день, 7 час пополудни».
Подписи не было, но принявший сообщение пигалик и не нуждался в ней. Точно так же без всякой подписи опознал бы руку своего приспешника и Рукосил, если бы своим чередом получил письмо через пятьдесят два часа после отправки. Очкастый товарищ Буяна еще разбирал поспешные строки Ананьи, когда слуха последнего коснулись звуки бойко взыгравших скрипок, припадочно заколотились барабаны и завыли волынки — это шествовала великая княгиня и великая государыня Золотинка.
Вот с лестницы донесся приглушенный разговор: государыня отсылала вниз свиту. И взялась за ручку двери, собираясь с духом. Приготовился к встрече и Ананья: сел на стул с продавленным ременным сиденьем, закинул ногу на ногу, руки сложил на груди и сменил прежнее, настороженное выражение лица на менее естественное для него — величавое. Узкое личико Ананьи отличалось несоразмерностями: непонятно с какой стати крупные, чувственные губы, раскосые глазки, самой природой назначенные пристраиваться ко всякой щели и замочной скважине. И в то же время неожиданно грубая шишка на конце носа, которая, напротив, затрудняла проникновение в заманчивые узости и соблазнительные дыры. Все эти несообразности не вызывали доверия у расположенных к простым решениям людей, и потому обладатель несообразной внешности волей-неволей склонялся к ехидству, как единственному качеству, которое объединяло в нечто цельное разносторонние свойства его натуры.