Рождение волшебницы — страница 176 из 284

всем не помышляла о том — ни сном ни духом! — чтобы разлучить несчастную пигалицу Яреню с возлюбленным. (Неужели же у них так туго с возлюбленными, между прочим? — мелькнула мысль-паразит.) Нет, ничего этого Золотинка не хотела. И можно было бы защищаться, если бы ее обвиняли в том, что хотела.

Скоро Золотинка перестала различать свидетелей, впечатляющая череда их угнетала воображение. Выступали близкие, друзья, но все больше соратники погибших в борьбе с искренем и его последствиями. То было мужественное и скорбное, разложенное на множество голосов повествование, так что, в конце концов, и самые лица сливались, стирались в памяти подробности, даже самые впечатляющие, — оставалось беспросветное чувство вины.

Заседание закончилось только к вечеру, после двух перерывов, один из которых продолжался больше часа. Тупо и оглушенно приняла Золотинка неизбежное: черный песок хлынул, наполнив чашу доверху. Весы перекосились в сторону обвинения.

— Утро вечера мудренее! — пытался взбодрить Золотинку Оман, но и сам пребывал в растерянности.


Легла Золотинка рано и заснула тяжелым сном со множеством муторных, словно переходящих в явь, сновидений.

Оман уединился с нею с утра, чтобы обсудить образ действий на последнее оставшееся заседание — оправдательное.

— Хорошего мало. То есть совсем мало. — Вид у Омана был вялый и брезгливый. — И сможешь ли ты сказать? Искренне. Убедительно и страстно. Трогательно, но не теряя достоинства. А под конец подпустить слезу. Как бы не совладав с собой. Но без нарочитости. Сможешь? Уверена ли ты в себе настолько, чтоб меня успокоить?

— Вообще-то до этого недалеко — до слез, — уныло отвечала Золотинка.

Тут она ненароком и сообразила, почему он так переменился за ночь, — к худшему. Поэт все еще пребывал под впечатлением вчерашнего погрома, который учинил обличитель Хрун. И что более всего угнетало его — это быстрая и подавляющая перемена общественного мнения. Он сомневался в себе, он исподволь, вполне бессознательно готовил пути отступления.

Проницательность возвращалась к Золотинке, день ото дня пробуждалась в ней острота взгляда и свежесть мысли — она разгадала Омана мимоходом, без нарочного усилия. Но отступничество это не возмущало ее. Постигнув душевное состояние пигалика, она чувствовала его собственную, внутреннюю правоту. Он отшатнулся от нее вместе с народом — можно ли было ожидать другого? Кто его осудит?

— Слезы… — повторял пигалик в суровой задумчивости, покачиваясь — руки в карманах. — Как хочешь, а без слез ничего не выйдет. Я знаю пигаликов, это легковерный, увлекающийся народ при всей их хваленной трезвости. И знаешь что… — В голосе его и в повадке явилось нечто особенное, как бывает, когда затронута заветная тема. — Я, может быть, хотел бы родиться человеком!

Оман не удержался от многозначительного взгляда, проверяя впечатление.

— Почему у нас нет поэтов? — заговорил он громче и как бы с вызовом. — Мы живем наследием древних. Золотой век, восемь поэтов мечтательной эпохи, век бури и натиска — это все в прошлом. Забронзовело. Я хотел бы быть человеком, чтобы страдать. Мы здесь слишком уж покойно живем — кого как, а меня тошнит. Мне тридцать восемь лет — и ничего для вечности! Иногда представляю: вот тебя приговорили к смерти. Жутко: остались недели и дни. Но это другая жизнь. Какое напряжение! Последняя ночь…

— А мне кажется, в последнюю ночь ничего уж нельзя сообразить. Сумбур и банальности, — тихо молвила Золотинка.

— Обывательская точка зрения! — возмутился Оман. — У тебя нет воображения!

Когда пигалики заполнили зал, Золотинка, оглядывая уходящие ввысь склоны, обнаружила, что народу по сравнению со вчерашним днем убавилось. Явившийся Оман — он исчез перед заседанием и долго не показывался — подтвердил это наблюдение.

— Судьи совещаются, — сообщил он вполголоса с видом значительным и сдержанным. — Ищут выход.

— Что-то случилось? — болезненно екнуло сердце — всякий перебой в работе судебного механизма сулил Золотинке надежду.

— Обычная ведомственная неразбериха, — пожал плечами Оман, не оставляя, однако, доверительного шепота. — Совет восьми объявил частичный призыв, а суд с негодованием об этом узнал. Всё это слованские дела. Плохо. Общественные военные работы. Укрепления, тайные просеки, убежища. Производство бронзового оружия. С утра призваны все горные мастера, и день ото дня призыв будет расширяться. Когда призовут и поэтов, можно считать, что пигаликам каюк. — Последние слова Оман, впрочем, скомкал, едва прошептал, приметив приближающегося охранника. Оба ушли.

Полтора часа Золотинка ждала, не покидая свою жесткую табуретку посреди арены. Ждал заполненный на три четверти зал и глухо гудел. Потом ровный шум усилился: начали прибывать пигалики, отозванные, как видно, с общественных работ. Еще через время появились волшебники в торжественных мантиях, обличитель и оправдатель, писари и, наконец, судьи — все в гражданском.

Но теперь, как бы ни любили пигалики справедливость, они станут торопиться, подумала Золотинка. Подтверждая худшие опасения, Оман начал говорить плохо, на удивление несвязно и маловразумительно. И закончил он ужасно неловко и небрежно, Золотинку так и покоробило:

— Сейчас вам предстоит выбор, который ляжет на вашу совесть тяжелым грузом. И чтобы не было потом стыдно, забудьте все, что говорил обличитель, забудьте все, что говорил оправдатель: слушайте Золотинку!

Золотинка встала.

Говорить без внутренней веры, по необходимости защититься можно было лишь в особом настроении раздражительного задора, но она не испытывала враждебности к своим судьям, не видела в них противников — пигалики разоружили ее.

— Мы ждем, — мягко напомнил председатель. — Имеете что сказать суду перед окончательным, завершающим взвешиванием?

— Простите меня, если можно. Я принесла много зла.

— Вы очень тихо говорите, — заметил председатель.

— Если я смогу искупить… — начала Золотинка кричать — чтобы слышали — и смолкла в глубочайшем отвращении к собственному голосу.

«Не знаю, что говорить. Кажется, дело в том, что я слишком уж хорошо вас понимаю. Трудно защищаться, когда стоишь на точке зрения пострадавшего. Но дело не в этом, отговорки. Просто я сознаю, знаю это наверняка, что если бы все повторилось опять, то я попала бы в ту же самую западню. Я это чувствую: путь мой полон вины, но не раскаиваюсь, — вот в чем штука. Сколько бы, чего бы и как бы ни понимала я — не раскаиваюсь, нет во мне ни грана раскаяния. В детстве я прочитала в одной умной и возвышенной книге: объяснить и оправдать старые поступки можно, лишь совершив новые. Я и сейчас так думаю».

— Почему вы молчите? — спросил судья, не скрывая недовольства. — Вам нечего сказать суду?

— Не знаю…

— Вы все сказали?

— Все, — молвила Золотинка и ужаснулась.

Была полная, священная тишина.

— Приступаем к последнему взвешиванию, — объявил председатель.

Золотинка потупилась, обхватив лоб.

Так она и сидела, не поднимая головы. Зал притих, можно было уловить слабый шелест посыпавшегося песка.

Когда же решилась глянуть, все было кончено: огни волшебников горели, но белый песок иссяк. Почудилось на миг, что он еще и не начинал сыпаться, потому что черная чаша обвинения застыла внизу… Но нет, все было кончено.

Напрасно ждали чего-то волшебники и томился притихший, словно бы удивленный зал. Напрасно, забывшись, уставил ввысь взгляд председатель и его товарищи.

Всё.

Суд удалился для составления приговора, а Золотинка осталась на арене, где и просидела около двух часов, комкая в ладонях сплющенное и скатанное золото — состриженные с ее затылка волосы.

Потом все встали, и председатель принялся читать пространный и многословный приговор, в котором до последнего нельзя было понять, куда же клонится дело, к чему идет.

— …Приговаривается к высшей мере наказания — смертной казни, путем замуровывания в стене, — продолжал председатель, почти не дрогнув голосом. Казалось, напротив, он проговорил эти слова особенно ровно и бесстрастно. Для того и читал так долго, чтобы выучиться этой интонации, ничего решительно не выражающей. — Причем оное замуровывание будет производиться четырьмя мастерами одновременно…

«Одно-овре-еменно…» — протянул председатель и тут явственно ослабел. Вздохнул так тяжко и глубоко, словно бы давно уже не имел случая перевести дух. Вздохнув, этот строгий, несколько похожий издали в своем черно-желтом одеянии на бородатую осу пигалик замолк, уставив нос в пачку подрагивающих в руках листов. И тем сильнее поразил он притихший зал, что обнаружил в своей бумаге некое важное продолжение. Он довел его до общего сведения окрепшим, но все еще неровным, как после болезни, голосом:


— Оную кладку совершить на известковом растворе в полтора кирпича. Причем объем камеры, назначенной для умерщвления сказанной волшебницы Золотинки, должен составлять не менее четырех кубических аршин по слованскому счету. Для уменьшения ненужных… — председатель запнулся, как бы не доверяя себе, и повторил еще раз: —…ненужных страданий осужденная получит один кувшин воды в полведра и фунт суха-аре-ей… — снова зевнул он, задыхаясь. И смолк опять, спрятав лицо в бумагах, словно пытался отыскать прыгающие строки носом. Молча сунул бумагу товарищу, который нашел все-таки нужное место, утвердил на нем палец и продолжил:

— Народный приговор окончательный и обжалованию не подлежит. — Это и было все, для чего призывался товарищ.

Больше никто ни единого слова не добавил. Ничего более вразумительного, чем вся эта оглушающая дребедень, которая называлась приговором, ничего просто хотя бы по-человечески понятного, обыденного сказано не было. Вроде того, что «закрываем наш суд, спасибо за участие» или просто «до свидания». «Можете расходиться», наконец. Ничего такого, что волей-неволей говорят люди, закончив большое общее дело. Судья передал бумаги председателю, и все они один за другим в чинном порядке вышли, оставив двадцатитысячное собрание в столбняке.