Золотинка опустилась к распластанному на траве телу и, помедлив, без надежды припала к холодным влажным губам.
Здесь, на коленях перед мертвецом, ее и нашли вышедшие из раскрытых ворот стражники.
Пигалики положили товарища на плащ и подняли. Налитая синей застоявшейся кровью, словно распухшая, голова, свесившись через край, безвольно моталась в такт с их неровным шагом. Пусто глядели глаза.
Несколько часов спустя в двери Золотинкиной камеры загремел ключ и вошел Буян. Один, без сопровождения. Белый шарик на шапке сам собою померк, медленно угасая на свету, и таким же угасшим при виде поднявшейся навстречу Золотинки предстало лицо одетого в черный траурный кафтан пигалика.
— Всему виною… хотенчик, — начала она, не уверенная даже в том, что Буян дослушает до конца, — он завел в пропасть. Я не ждала предательства.
— Так вы ничего до сих пор не поняли? — холодно перебил Буян, и Золотинка застыла, потрясенная этим простым высказыванием.
— Не-ет, — протянула она, когда догадка ослепила ее своим безжалостным светом.
Но в это нельзя было поверить. Она безвольно опустилась на кровать.
— А вы, — молвила она, поднимая глаза, — вы поняли, что произошло?
— Я это знал заранее. — Чудовищное признание Буян произнес и не двинулся с места. Все стоял у порога, словно решить не мог, бросить ли несколько уничтожающих слов и удалиться или уж договаривать до конца. — Я преступник, — сказал он как-то сухо, со злобой — без надежды на прощение. — Я должен был догадаться, чем это может кончится. Должен. Надо было остановить.
— Как его звали? — тихо молвила Золотинка.
— Чекун. Он погиб, чтобы у вас был случай убежать.
Она подавленно кивнула.
Потом Буян стащил с головы шапку, казалось, насилуя себя, чтобы остаться, и подвинул табурет.
— Решение Совета восьми, — бесцветно сообщил он. — Совет восьми поручил мне устроить побег.
— Зачем? — поразилась Золотинка.
— Народный приговор не может быть отменен. Совет восьми поручил мне совершить преступление и взять его на свою совесть. Совет восьми разрешил мне посвятить в замысел одного пигалика. Я выбрал Чекуна. Надежный, твердый в слове товарищ. В крайнем случае, придется сломать ногу, сказал он мне сегодня со смехом. Этот смех… этот смех и сейчас у меня в ушах.
Раздавленная виною, Золотинка не смела подать голос.
— Что теперь? — сказал Буян.
Может быть, он ждал ответа. Но не дождался.
— Теперь Совет восьми решил отправить вас в облике пигалика, — продолжал Буян. — У меня есть один на примете. Это крепкий молодой пигалик…
— Оборотень? — усомнилась Золотинка. — Вы хотите сделать меня оборотнем? Приятного мало… — тут только она сообразила, что несет, и сбилась, зажав рукой рот.
— Так будет лучше со всех точек зрения, — резко возразил Буян. — Вопрос этот, будьте покойны, продуман. Вы, кажется, подзабыли, что приговорены к смерти и речь идет о побеге. О дерзком побеге из-под стражи, которая, разумеется, не даст вам спуску, если поймает. Не можем же мы посвятить в замысел всех и каждого, стража ничего не подозревает. Не должна подозревать.
— И неужели никто не догадается?
— Разумеется, догадаются все. Или очень многие, — сдержанно хмыкнул Буян. — Но это уж не наша забота. К сожалению, мы не можем теперь устроить побег так, чтобы и вы не догадались. Мы вынуждены, — подчеркнул он слово, — посвятить вас в дело.
— Но как я потом вернусь к своему родному облику?
— Вряд ли это будет возможно. Вы останетесь пигаликом. И не советую возвращаться в Республику. Нам придется казнить вас по первому приговору и за побег. Хотя… — пробормотал он себе под нос, — не представляю, где мы найдем палачей… И боже вас упаси разгласить наш нынешний разговор, мне придется все опровергнуть. Все прогулки, понятное дело, запрещены, и меры охраны усилены. Так что ничего другого и не остается, как прибегнуть к оборотничеству. Касьян — волшебник-любитель, он хочет свидеться с вами для частной беседы о волшебстве. Я дам разрешение. И тогда… обманом ли, коварством и хитростью, силой, как хотите, придумайте что-нибудь… тогда вы завладеете обликом Касьяна и убежите. Касьян принесет и покажет вам этот камень, Эфремон. — Буян стащил с пальца крошечное колечко с ярко-сиреневым камешком. — Камень этот вам придется у Касьяна украсть.
— Спасибо, — пролепетала Золотинка, теряя голос. — Мне трудно собраться… не успеваю сообразить.
— Не беспокойтесь, — сурово возразил Буян. — У вас будет время: побег состоится через год. Исполнение смертного приговора отложено на год. Один год вы проведете здесь в самом строгом и суровом заключении. Будет время и собраться, и сообразить.
— Спасибо! — повторила Золотинка уже вполне осмысленно — со слезами.
— Не стоит благодарности. И должен предупредить, что всякий волшебный камень — достояние Республики. Республика предоставила мне Эфремон в пожизненное пользование. После того как в наказание за ваш побег меня освободят от обязанностей члена Совета восьми, а это будет, разумеется, не завтра, камень мне уже не понадобится. А вы дадите мне слово, что вернете его Республике, как только… как только перестанете в нем нуждаться. Через пять лет, через десять, через пятьдесят — как только сможете. — И Буян добавил многозначительно и печально: — У нас, у пигаликов, не принято, знаете ли, суетиться.
Такого укора Золотинка уже не могла выдержать, вздохнула судорожно и закусила кулак, согнувшись. Это не помогло — она разрыдалась.
Книга пятая ПОГОНЯ
Знойным летом 771 года от воплощения Рода Вседержителя по неспокойным дорогам Словании шел хорошенький, ясноглазый пигалик с котомкой за плечами.
Молоденького пигалика, пока он не вошел в возраст, трудно отличить от обыкновенного мальчишки. Таков и был с виду одинокий путник с котомкой; довольно широкое, но тонко очерченное в подбородке, круглое личико его отличалось младенческой нежностью румянца. Глубокие темные глаза, бровки, реснички и розовые губки — вот вам примерный и чисто умытый мальчик. И только трезвое напоминание стороной, что это все ж таки не ребенок, а пигалик, заставляло остановиться на мысли, что малышу этому, должно быть, не меньше двадцати лет отроду. А то и все тридцать.
Пышные соломенные вихры малыша украшали несколько васильков, только что сорванных, по-видимому, на обочине, — плоская белая шапочка оказалась в руках, и пигалик помахивал ею на ходу, словно бы не зная, куда пристроить. Украшения на макушке вызывали представление о свойственных легкомысленным летам забавах, но внушительный кинжал на поясе, напротив, намекал, что парнишка шутить не склонен. Можно было отметить основательное дорожное снаряжение путешественника: крепкие башмаки, которые оставляли в пыли утыканный гвоздиками след, толстая зеленая куртка и кожаная котомка с карманами. Все это было, несомненно, самое настоящее, рассчитанное не на забавы, а на долгий путь и трудную службу — все принадлежало основательному, в известном уже возрасте человечку.
Так или иначе, оказавшись за сотни верст от родных гор, путник, конечно же, претерпел немало превратностей. И то только удивительно, что малыша никто не обидел. Никто не позарился, например, на ту же котомку — завидную вещь для беззастенчивых молодцев, которые в несметном множестве заполонили слованские дороги. Но если судьба хранила до сих пор малыша, то не менее того хранило и самое звание пигалика: существа и презренного, и опасного, вредоносного — по сути крепко укоренившегося в народе предрассудка. И поскольку проистекающая от пигалика опасность представляет собой по смутному понятию обывателя нечто неуловимое и необъяснимое, обыватель (тот же бродяга) склонен сторониться ее, не доискиваясь причин.
Словом, Золотинка… — а хорошенький пигалик с котомкой за плечами и была, разумеется, претерпевшая превращение Золотинка! — не узнавала страны, которой не видела почти два года. Страшно сказать — два года! — если не было тебя на родине в пору смут и лихолетья. То была другая страна, чужая. Ощущение, поразившее Золотинку тем больнее, что не было никакого способа вернуться в свою. Где же искать иную? Ту, что навеки сроднилась с юностью ее и детством, что мерещилась ей в подземельях у пигаликов.
Не внешние приметы беды, пожарища и поросшие сорняками пустоши, где белели растасканные собаками кости, угнетали Золотинку — не только это, но нечто такое непоправимо переменившееся в самих основах народной жизни и духа. Это можно было бы назвать ожесточением и безразличием в той же мере… какое-то разнузданное равнодушие ко всему на свете, включая, кажется, и собственную жизнь.
Толпы оборванных скитальцев на дорогах с пренебрежением взирали на развешенных в назидание им мертвецов, которые отягощали ветви всякого сколько-нибудь раскидистого и приметного, на пригорке дуба. Посинелые мертвецы отвечали проходящим точно таким же равнодушием, которое нисколько не умалялось кривой ухмылкой на запрокинутой, перекошенной роже. Казалось, те и другие без затруднений менялись местами: живые заступали место повешенных, тогда как висельники сходили повсюду за людей.
Самое поразительное, что они смеялись и, бывало, пускались в пляс. Бог знает, какой находили повод для радости обездоленные, бесприютные люди, среди которых было немало растрепанных женщин и чумазых диковатых детей, — чему бы они ни смеялись, они никогда не делили своего веселья с пигаликом, даже таким безобидным с виду, как сильно убавившая в росте Золотинка. Они замолкали, когда, пренебрегая косыми взглядами, пигалик пытался подойти ближе, чтобы прислушаться.
Иногда Золотинка испытывала нечто вроде зависти. Эти толпы сдвинутого с места, лишенного корней народу спали и ели, где пришлось, беззаботные, как однодневная мошка. Они сходились и расходились, не здороваясь и не прощаясь. Они дрались, грызлись, отнимали друг у друга жалкую добычу и однако же всегда оставались под охраной всеобщего равенства лохмотьев. Как бы ни терзали они друг друга, они оставались среди своих и, растворяясь среди себе подобных, обретали спасение в безвестности.