Рождение волшебницы — страница 2 из 284

— Идолы поганые! Что сделали-то! А-а! — визжала Колча. — Окно-то, окно!

Поплева отступил, ожидая нравственной поддержки от брата.

— Оставь, ладно, — сказал Тучка после недолгих раздумий. — Может, тогда через крышу?

Оставив поневоле окно, Поплева в мгновение ока очутился на чердаке — в том месте, где буря откинула угол соломенной кровли. Он зашебаршил в тростнике — уложенные на поперечных жердях вязанки тростника и составляли перекрытие, иного потолка не имелось; чтобы добраться до Колчи оставалось только убрать в сторону одну или две вязанки.

— Кончай дурить, Колча! — склонился к провалу Поплева. — Мы принесли тебе младенца.

— Вот уже, ломают дом! — голосила старуха. — Сейчас они все развалят!

— Поплева, слушай! Я узнал! — восторженно срывающимся голосом крикнул со двора Тучка. — Я раздел младенца, а он девочка! Он обкакался.

Поплева вернулся к дыре:

— Послушай, Колча, теперь не скроешь: это девочка. И она обкакалась.

Последнее сообщение застало старуху врасплох, она молчала. Решившись расширить отверстие для переговоров, Поплева зашевелился и поддел спиной низкие стропила. Что-то затрещало, и крыша целиком, оба ее ската, отделилась от домика, ветер с посвистом всё подхватил. Цепляясь за рванувшую вверх кровлю, Поплева было вскочил, но гнилые жерди под ним подломились и он рухнул вниз. А крыша, вывернувшись наизнанку, взлетела под напором бури и опрокинулась, завалив собой дверь. Через проломленный потолок хлынул дождь.

— У нее золотые волосики! — натужно крикнул Тучка. Он боялся, что из-за шума и неразберихи никто его не расслышит.

— Вы… вы… — завыла Колча, отмахиваясь от Поплевы скрюченными руками. — Вы… с вашей засранкой…

Мутный поток изливался долго. Выслушав, Поплева стал выбираться вон. Дверь, заваленная снаружи крышей, не поддалась. Он взлез на стену и только навалился брюхом на гребень — сложенная из самана в один кирпич стенка рухнула.

— Ну что? — встревожено спросил Тучка, едва брат высвободился из-под груды глины, жердей и тростника. — Как?

— Старуха отдает нам девочку с золотыми волосами. Вчистую. Я ее уговорил! — Поплева выплюнул на ладонь осколок зуба.

— Шабаш! — заключил Тучка. — Мачту ставить! Идем в полветра!


Поплеве перевалило за тридцать, а Тучка следовал во всем за своим старшим братом. Сколько братья себя помнили, Тучка был на полтора года младше Поплевы — порядок этот не подлежал изменению. Поплева не был женат, и Тучка из уважения к старшему брату оставался холост. Жилище их в Ленивом затоне стояло возле забитых на довольном расстоянии от берега свай. Затоном называлось мелководное соленое озеро, огражденное от моря узкой песчаной грядой. А жилищем, навечно отшвартованным посреди озера, служил братьям корабельный кузов, лет семьдесят назад построенный из лучшего белого дуба.

Лет семьдесят назад корабль этот, который по воле блаженной памяти великого князя Святовита получил наименование «Три рюмки», сверкал позолоченной резьбой. Три толстых мачты его были повиты широкими цветными лентами, и полоскались на ветру, почти касаясь волны, огромные знамена из шерстяной рединки… Кое-кто говорил, что сухопутное название «Три рюмки» дала государеву судну великая княгиня Сантиса, она, как известно, была дочерью шляпника. Поплева и Тучка, напротив, полагали, что великий государь не доверил бы жене столь важного дела, как наречение боевого корабля именем. Они считали, что умудренный жизнью Святовит имел никому не ведомые, но, несомненно, важные основания, чтобы назвать свой корабль так, а не иначе. Святовит, не чета нынешнему Любомиру, провел юность в горах, бедствуя со своей матерью Другиней, успел постранствовать по свету, два раза отказывался от великокняжеского престола, а на третий раз взял его силой. Этот человек, на тридцать шесть лет установивший в государстве мир и благоденствие, ничего без особой на то причины, как полагали братья, не делал.

Когда «Три рюмки» впервые коснулись форштевнем воды, на шканцах кормовой надстройки цветником благоухали надушенные амброй сенные девушки Сантисы. Ложные, откидные рукава их облегающих платьев свисали до палубного настила. С той поры мало что уцелело. Сначала оборвались с мачт и улетели праздничные цветные ленты. Затем, горько оплаканная государем, умерла великая княгиня Сантиса. Исчезли свисающие до земли рукава, которые полтора столетия выдерживали нападки ревнителей старины, а исчезли в одночасье без всякой причины. Долгое, как эпоха накладных рукавов, царствование Святовита тоже клонилось к закату, и он умер. Сорок четыре года спустя после кончины великого государя корабль «Три рюмки» лишился мачт и оснастки, сохранился лишь старый, потраченный червями кузов.

Вместо мачты над палубой возвышалась кирпичная труба. На юте — кормовой надстройке — разросся густой огород. Поплева и Тучка выращивали в кадках огурцы и горох. Радующая глаз зелень над возвышенной кормой, пропахший щами дым из кирпичной трубы придавали заслуженному корабельному кузову домашний, располагающий к душевному покою вид.

Поплева и Тучка проводили жизнь на воде и мало нуждались в береге. Единственно по этой причине, предчувствуя утрату связи с людьми и последующее за тем одичание, они понуждали себя время от времени посещать кабаки Корабельной слободы, где пили настоянное на полыни вино и задирали иноземных моряков. Кроткие и покладистые по глубинным свойствам натуры, братья чувствовали известное нравственное обязательство оправдывать ожидания кабацких ярыжек, среди которых у них имелись сторонники и почитатели. Поскольку ничего такого, что бы превосходило человеческие силы, от них не ожидали, то Поплева и Тучка не считали возможным уклоняться от исполнения посильного — они добросовестно буйствовали на радость кабацкой братии. Впрочем, и тот и другой, не сговариваясь, старались не бить людей по головам, а к помощи дубовых скамей прибегали только в видах самозащиты.

Окончив представление, братья, бережно поддерживая друг друга, возвращались домой по длинной слободской улице, протянувшейся вдоль берега реки до самой подели, где строили корабли, и оглашали скрашенный кривой луной мрак своим диким ревом:

Около сосеночки

Молодые опеночки.

Эй, али-али, эй, ляли-ляли!

Когда на руках у братьев очутился младенец с золотыми волосиками, они несказанно изумились. Изумление это было столь глубокое и сильное чувство, что братья так никогда уже и не смогли оправиться полностью. Прежде всего они перестали ходить в кабак. Месяц спустя после того, как безмятежная гладь Ленивого затона огласилась требовательным детским «уа!», Тучка с кувшином козьего молока в руках попался на глаза своим кабацким единоверцам, которые принялись язвить его вопросами. Тучка очумело глянул, в осунувшемся и как будто бы просветлевшем на иконописный манер лице его изобразилось отвлечение блуждающей где-то в возвышенных эмпириях мысли, он постоял, как бы пытаясь еще нечто припомнить… и пошел, ни слова не обронив.

Назвали девочку Золотинка. Вернее, она и была изначально, по самой своей природе Золотинкою — так ее называли описательно, а имени никакого не дали. Хорошо бы постирать ей пеленки, говорил Тучка, и Поплева, не спрашивая кому, собирал куски мягкой от стирок и кипячения льняной парусины. Он спускался в трюм, где имелась пробитая в борту дверца, — достаточно было только высунуться по пояс, чтобы окунуть пеленки в чистую воду затона.

«Смотрит глазками… гляди-ка, она меня узнает!» — удивлялся Поплева. И кто же это мог проявлять столь поразительные способности? Она и никто иной! Нет, говорил Тучка, обозревая хмурый небосвод, в море, пожалуй, не пойдем — волна для нее крутовата. Поплева соглашался, разумея, понятно, девочку, а не мореходную лодку, которая волны не боялась. Братья выгородили для нее на носу лодки садок с решетчатым ограждением, и в хорошую погоду она чудно спала на пологой укачивающей волне. Братья не стучали уключинами, а если случалось запутать сеть, перебранивались между собой шепотом. Известно было, что она грубого слова не любит.

Но, верно, не только девочка, но и рыба тоже любила пристойный, сдержанный разговор, уменьшенный в любую погоду парус, легонько опущенные в воду весла, трезвые головы и тихие, укромные бухточки. С тех пор как ребенок замурлыкал на носу лодки свои невразумительные песни, рыба, как завороженная, косяками пошла в сети. Когда осевший под тяжестью улова баркас направлялся к гавани Колобжега, она лепетала свои первые слова: тятя, дай и рыба, которое выходило как лыба. Она лепетала «лыба» и прямо-таки покатывалась со смеху, радуясь осевшим на лицо брызгам, теплому ветру и переменчивой игре света на темных волнах, которые ближе к окоему сливались под солнцем в сплошное серебро. Расплавленный край моря нежно касался неба, и Золотинка тянула ручку, чтобы взбаламутить неподвижную черту, где блестящее серебро так чудно и неуловимо смыкается с розовеющей лазурью…

Начиная постигать мир, Золотинка усердно мыслила, пытаясь привести свои представления в порядок, и наконец догадалась, что на наиболее сложные вопросы можно получить ответ у Поплевы с Тучкой.

Надо сказать, чем дальше, тем больше, братья проникались уважением к Золотинкиной сообразительности и не торопились считать собственные суждения окончательным мерилом истины. Как-то раз, вдосталь повозившись с игрушечной лодочкой, Золотинка решительно высадила из нее команду деревянных рыбок, которые сидели на веслах и руле, и попыталась поместиться сама в суденышко размером на две ладони. Ставший свидетелем этого поразительного предприятия Поплева не только не остановил девочку, но продолжал наблюдать за ее усилиями с вниманием и доверием, имея смутное подозрение — чем черт не шутит! — что у малышки получится. Наконец, изначальная бесплодность замысла стала внятна и Поплеве, и девочке. Она вздохнула, переживая поражение, и так объяснила себе значение опыта:

— Не можа. Сиськом масенька.

То есть: нельзя. Слишком маленькая.