— Я об этом подумал, — отозвался Ананья и сделал отметку в своей памятной книжке. Больше к этому разговору не возвращались.
Позднее, когда едулопы спустили Лжевидохина вниз, к чертежам и книге донесений, когда старый оборотень переждал боли в сердце (как следствие не по возрасту резвого путешествия в носилках) он сказал потухшим старческим голосом:
— Ананья, я одному тебе только и верю в целом свете. Никому больше. Разве только собакам и едулопам. Я знаю, ты предан мне душой и телом.
— Это так, хозяин, — подтвердил Ананья.
— Ананья, я жду исцеления, это ты понимаешь? Понимаешь ты, как можно устать в этой полумертвой личине?.. На вершине власти и славы я распят мучительным бессилием. Что за муки, Ананья! Чаша налита до краев и нельзя поднести к губам. Ананья, слышишь, Золотинка имеет средство избавить меня от этой мерзкой оболочки. Я пойду на все, чтобы добром ли, силой ли заставить ее это сделать.
— Это возможно, хозяин?.. — произнес Ананья, двусмысленным полувопросом отрицая и утверждая одновременно.
— Возможно, — фыркнул Лжевидохин. — Достаточно того, что я верю.
Ананья вскинул глаза и тотчас же их опустил.
— Знаете, хозяин, за что я вам предан?
Похоже, этот простой вопрос никогда не приходил Рукосилу в голову. Он полагал, что имеет право на преданность холопа просто по праву обладания.
— Я предан вашему духу: в разрушенном, немощном теле все тот же великий дух.
Лжевидохин удовлетворенно кивнул.
— Значит, ты полагаешь, я еще выкарабкаюсь? — спросил он несколько невпопад.
— Я полагаю, хозяин, что у вас ничего не выйдет, если вы не сумеете столковаться с Золотинкой по-хорошему.
— Это как? — старый оборотень обнаруживал порой замечательную наивность.
— Я плохо знаю женщин, — сказал Ананья, пренебрегая ответом. — Мне трудно понять, чем одна Золотинка отличается от другой. Естественная, так сказать, от искусственной. Но если вас не удовлетворяет та, что сейчас на троне, и вы рассчитываете добиться расположения другой, которая блуждает в штанишках пигалика, вам нужно все-таки сделать выбор и отказаться от услуг одной из двух, той, что оказалась об эту пору лишней. Так подсказывает мне мое представление о женщинах. Не берусь судить, но мне кажется, они любят определенность.
— Постой, постой, не тараторь, — обеспокоился Лжевидохин. — С чего ты взял, что я собираюсь добиваться расположения Золотинки? — спросил он с трогательной беспомощностью.
— Жизнь учит, — с вызывающей краткостью отвечал Ананья. И молчаливо показал поврежденное хозяином ухо.
Кажется, Лжевидохин так и не вспомнил, что означает сей многозначительный жест. Тем более что поврежденное два года назад во время знаменательного разговора о Золотинке ухо прикрывали сейчас зачесанные набок кудри.
— Ты, значит, полагаешь, что пришло время тряхнуть стариной?
— Я полагаю, хозяин, — строго отвечал Ананья, — что если уж приступать к делу, то для начала нужно подать Золотинке знак.
— Это что же, велеть бирючам, чтоб выкликали на росстанях и перекрестках: вернись, я все прощу?
— Вроде этого, хозяин. Она задумается. А если человек задумался, он уж наполовину ваш. Размышление ведет к сомнению, а кто сомневается, тот уж ни на что не годен. Я не особенно боюсь думающих людей, хозяин, они безопасны. Чем больше у человека в голове мыслей, тем хуже ему приходится. А несчастный человек не вполне дееспособен.
— Ананья! — воскликнул Лжевидохин в несколько деланном восхищении. — Да ты философ! Где ты был раньше?
— На вашей службе, хозяин, — хладнокровно возразил верный человек.
Лжевидохин рассыпался мелким бесовским смехом, от которого болезненно дрожало и обрывалось нутро, а философический человек со скоморошьей рожей, безразлично потупившись, раз за разом вонзал ненароком прихваченную указку куда-то в мягкое подбрюшье стола, где колыхалась низко опущенная скатерть.
— Сдается мне, ты говоришь разумные вещи! — смеялся, сам уже не понимая чему, Лжевидохин.
Приказ надворной охраны располагался во дворце наследника Громола. Великий государь Могут устроил из детской охранное ведомство и поручил его одному из самых темных людей своего царствования — Замору. Замор, подобранный в лесу бродяга, принимая заброшенные палаты, обнаружил в запертых комнатах под плотным войлоком пыли закаменевшие объедки десятилетней давности, засохшие сапоги, дырявый барабан и множество других занимательных предметов. Человек в маленькой скуфейке на бритой голове и в стеганом ватном кафтане зеленого бархата что-то себе соображал. Вытянутое лицо его с опущенными в тусклой гримасе уголками губ оставалось недвижно, и взгляд скользил по заброшенной утвари. Распоряжение наконец последовало. Замор велел прибить безжизненно высохшие Громоловы сапоги гвоздями к стене. Здесь же прибили потом перчатки, распяли кафтан наследника и шапку, так что образовалась за поворотом лестницы безобразная клякса, весьма приблизительно напоминающая собой очертания человека, и все же — безошибочно человечья. Острые языки скоро окрестили это безобразное украшение Наследником. Все остальное Замор велел вычистить и проветрить.
Свою рабочую комнату, казенку, всесильный начальник охранного ведомства устроил в бывшей спальне Громола. Лжевидохин попал сюда обычным путем — через тайный ход и тайную дверцу, и по внезапности своего появления не застал вездесущего судью на месте.
— Ты распорядился насчет пигаликов? — спросил Лжевидохин, когда с опозданием в четверть часа прибежал только что поднятый с постели, но уже отвердевший в волевом выражении лица Замор.
— Несомненно, государь, — отвечал Замор с едва уловимой заминкой, которая свидетельствовала, что всесильный судья Приказа надворной охраны не сразу успел сообразить, о каком именно распоряжении идет речь.
— Отмени его, — сказал Лжевидохин и тем поставил приспешника в еще более сложное положение.
Он прошел к столу и взял, не присаживаясь, перо. В высокомерном лошадином лице его выразилась особенная неподвижность… на лбу проступила испарина.
— Ты же не умеешь писать, — заметил Лжевидохин.
— Я делаю тут кое-какие пометки, — смутился Замор.
— Покажи.
На большом плотном листе бумаги разместилась нестройная шайка закорючек, среди которых при некотором воображении можно было распознать изображения человечков или частей тела: руки и ноги, головы, глаз, ухо, и наоборот — человечек без головы. Толпы закорюченных человечков перемежали всякие обиходные предметы, вроде топора, пыточной дыбы, виселицы, тюремных решеток, цепей.
— Но ты же хвастал, что никогда ничего не забываешь, — язвительно заметил Лжевидохин, приоткрыв расхлябанный рот.
— Пока что не забывал, — сдержанно отозвался Замор и потом, тщательно выговаривая слова, добавил: — Простите, государь, я не ослышался, вы сказали «о пигаликах»? Обо всех или об одном? — Лжевидохин молчал, затруднения судьи доставляли ему удовольствие. — О каком все ж таки распоряжении идет речь?.. Было распоряжение отделать пигалика Ислона, которого вы, государь, заподозрили в нечистой игре. Это распоряжение… оно исполнено, как его отменить? Тело я вывез на невльскую дорогу…
— Разве не было указания хватать всех пигаликов подряд? На заставах? — спросил Лжевидохин.
— Нет, государь, — отвечал Замор. В голосе его прозвучала несколько даже преувеличенная бестрепетность, с какой и должен встречать верный долгу служака выговор начальства.
— Ну и слава богу! — легко согласился Лжевидохин. — Тем более, что я такого распоряжения, сдается мне, и не давал. Искать надо пигалика Жихана, того, что сбежал от государыни из корчмы Шеробора.
— Уже распорядился, — склонил голову судья.
— Но без грубостей. Без этих ваших штучек. Вывернуться наизнанку, а найти.
— Вывернемся, — заверил судья без тени улыбки.
— И чтобы ни один волос с головы Жихана не упал.
На этот раз Замор отвечал без запинки:
— Головы мерзавцам поотрываю!
По всей видимости, усматривалась закономерная связь между необходимостью отрывать головы, чтобы уберечь волос, — ответ совершенно удовлетворил Лжевидохина.
— И сам за все ответишь!
— Это уж как водится.
— Я говорю, Жихан мне нужен живым или… только живым, — начиная раздражаться, возвысил слабый бабий голосок оборотень.
Однако Замор с легкомыслием здорового человека, который устает следить за причудами больного, позволил себе двусмысленность:
— Надеюсь, малыш отличается крепким сложением.
— Пошути у меня! — с обессиленной, но страшной злобой стукнул кулаком о поручень кресла Лжевидохин и так глянул своими гнилыми глазками, что судья не отозвался на этот раз ни единым словом, даже утвердительным, а только вытянулся, тотчас растеряв всякие признаки игривости, если можно было усмотреть таковые в его предыдущих замечаниях.
— Теперь принцесса Нута. Что она?
— Ничего не ест.
— Ну, этой вашей жратвой и пес бы побрезговал.
— Прикажете улучшить содержание? — спросил Замор без тени недоумения, с подобострастием.
— Посмотрим… Давай Нуту, — велел Лжевидохин, не обращая больше внимания на собеседника.
— Прикажете проявить почтение? — остановился тот на пороге.
— Когда ты научишься проявлять меру, а, Замор? Мера — основание всех вещей.
— Хотел бы я знать, где мне ее найти, эту меру — при моих-то делах?! — пробормотал тот, но эту дерзость приберег уже для себя — когда переступил порог и наглухо закрыл дверь.
Маленькая принцесса не особенно переменилась, если не считать ржавой цепи на ногах: все то же посконное платьице и передничек, в каких застало ее нашествие великой государыни Золотинки на корчму Шеробора. Разве что волосы слежались — ни расчесать, ни помыть в темнице, да потерялась лента.
Поставленная пред очи грозного чародея, Нута глядела без страха и без вызова, она, кажется, не совсем даже и понимала, что перед ней великий чародей. Повелитель Словании, покоритель Тишпака и Амдо представлялся ей дряхлым, вызывающим жалость старичком. Лжевидохин оглядывал маленькую женщину с любопытством.