ного кольца. Порядочные промежутки между соседними хороминами, иногда на сотни шагов, открывали свободный проход к внутренним областям зачарованной земли. Ничего особенно не переменилось, когда жмущиеся друг к другу люди ступили в эту область. Змея как будто не было. Но его гнетущее присутствие угадывалось среди всхолмленных полей и перелесков. Они продолжали продвигаться. Дохлая коза лежала на задах нежилой деревушки с настежь распахнутыми воротам и дверями. И всюду — на опавшей листве, на пожухлой траве, на выпряженной телеге, что стояла посреди дороги без лошади, на распотрошенном прямо в поле сундуке — серел налет пыли, какой бывает в надолго запертых и заброшенных помещениях.
— Тише! — обронил кто-то сдавленным голосом, и все замерли.
Где-то лилась вода… чудилось, будто лилась вода, слышался ровный и сильный шум падающего в заставах мельницы потока.
— Что это?
Но что бы это ни было, ничего иного не оставалось, как продвигаться, остерегаясь каждого шороха. Удушливая мгла, похожая на гарь лесного пожара, скрадывала расстояния и обманывала зрение. Она обращала избушки оставленной позади деревни в призрачные видения, которые, хотя и сохраняли признаки мирных строений, казалось, уже не принадлежали этому миру, удалившись от него в потусторонние пределы.
Внезапный усиливающийся крик заставил людей судорожно озираться, но мало кто успел глянуть в небо, откуда падало, растопырившись во вздутых юбках, нелепое существо. Оно хлопнулось оземь, и крик оборвался.
Это была молодая женщина. Переломанная, разбитое лицо в луже крови…
Потрясенный, как и все, Ананья сделал несколько шагов, но остановился на изрядном расстоянии от погибшей женщины. Он и так ее узнал. Ананья сразу сообразил, что случалось, сообразил так, словно заранее ждал чего-то подобного. Женщина из Приказа наружного наблюдения, несомненно, летела с донесением, она искала судью в границах зачарованной земли и, уже подлетая, прямо в воздухе, на высоте птичьего полета вдруг без всякой явной причины обратилась из птицы в человека.
Донесение — если оно было, — как обычно подвязанное к вороньей ноге, в миг превращения исчезло. Скорее всего, исчезло… Ананья не стал копаться в мокрых от крови тряпках. Ни слова не обронив, он отвернулся, не совсем уверенно шагнул… Подавленные спутники заспешили следом, словно боялись отстать.
Теперь Ананья все чаще останавливался, озираясь и втягивая носом воздух, — пахло ни на что не похожими запахами, от которых гулко ухало сердце. Ананья увлекал спутников в гору и прерывисто, со свистом, дышал. И уже нельзя было миновать взором встающее за холмом марево — слезились глаза.
Черной обугленной кучей в обширной лощине лежал змей.
«Змей», — сказал кто-то свистящим полушепотом, чувствуя потребность убедить себя в действительности происходящего. Трудно было распознать чудовище в нагромождении костистых крыльев. Похоже, Смок спрятал голову под крыло, которым накрылся, как шалашом. Надо думать, он спал. А может, нет… Никто ничего не стал бы утверждать, никто теперь не взял бы на себя смелость каких бы то ни было решительных суждений и поступков.
Вниз, к одинокой раките, сиротливо торчащей на расстоянии окрика от чудовища, двинулись лишь пять или шесть человек. Остальные затерялись прежде, чем отряд поднялся на взгорок — люди исчезали бесследно, как во сне. В зачарованном стремлении к цели Ананья не оборачивался на спутников. Возможно, он тоже ощущал себя в чудовищном сновидении и принужден был сосредоточить все помыслы на том, чтобы не дрогнуть, не уклониться от начертанного когда-то наяву пути.
Государыня пошатывалась в обморочной слабости, ее придерживали с двух сторон витязь в полудоспехах и грузный боярин в долгополом кафтане, который и сам уже не дышал, а стонал, заглатывая воздух.
— Приготовьте веревки, — тихо распоряжался Ананья, отирая пот, — давайте венец.
Он водрузил венец по принадлежности, на поникшую голову государыни и принялся поправлять в спутанном золоте волос жемчуг. Потом нашел на отвороте собственного кафтана иголку с приготовленной ниткой и достал из кармана грязный шелковый сверточек. Десятком неверных, торопливых стежков, не раз уколов пальцы, подшил сверток к плотной парче платья — на испод широкого жесткого воротника. Осталось только опустить воротник на место и убедиться, что подавленные близостью змея соратники не обращают внимания на маленькие военные хитрости. Не более того понимала, что делается у нее за спиной, государыня.
Тугими узлами ее примотали к дереву, и остался возле нее один человек — бирюч с барабаном.
Стучать, что ли? Государыня не ответила. И бирюч, записной базарный остряк, утративший остроумие и живость, отошел от нее шагов на пятнадцать. Здесь, на некотором расстоянии от назначенной к закланию жертвы он, по видимости, почитал себя в относительной безопасности. Достал из-за пояса палочки, занес их над барабаном и, когда поднял глаза на змея, застыл.
Черная костлявая груда, похожая на утыканный ломаным жердьем стог гнилого прошлогоднего сена, хрипло вздохнула — повеяло дурным ветром. В намерения бирюча как раз и входило разбудить змея, чтобы донести до него братское приветствие слованского государя, но признаки пробуждения устрашили посланца до оцепенения.
— Стучать, что ли? — жалко спросил бирюч в надежде на человеческий голос.
Женщина не ответила.
Доносилось хриплое, раскатистое дыхание, от которого шевелилась и шелестела обок со змеем пепельная трава.
Бирюч убрал палочки и достал бумагу — государево послание к старшему брату, высокочтимому и сиятельнейшему Смоку. Может, сначала огласить, а потом уж бить? Но трудно было преодолеть воспитанные беспорочной службой навыки. Бирюч снова вытащил из-за пояса палочки, глубоко вдохнул…
И словно треснуло. Заливистый и затейливый грохот барабана разбудил зачарованную тишину лощины. Змей досадливо передернулся, выпростал большую, как винная бочка, голову. Мутно озираясь, чудовище фыркнуло и махнуло крылом. Там, где костистый конец крыла чиркнул по ржавой земле, осталась рваная борозда — и ничего больше. Только кровавые ошметки, да отскочивший сапог с обломанной костью в нем… Отлетевший в сторону барабан горел праздничными желто-синими красками.
Но Зимка ничего этого уж не сознавала, она висела на веревках без чувств.
Ничто не могло приглушить в памяти Юлия счастливые дни и ночи в Камарицком лесу — праздник свидания с Золотинкой. Потом было иное: раскисшие дороги, дождливое небо, холодный ночлег на голодное брюхо, схватки с собаками и грубые недоразумения со случайными спутниками.
Словом, все, что происходило потом, как бы много оно ни значило для Юлия само по себе, существовало во внешней его жизни. Тогда как Золотинка и потрясение тех жгучих дней было жизнью внутренней, и для такого человека, как Юлий, значило больше случайных перемен, ударов и открытий.
Короткое счастье с любимой Юлий воспринимал как слабость. Нечаянное, неверное, оно пришло в то время, когда он, опустошенный и переболевший, ничего уж, кажется, не ждал и не хотел для себя. Но счастье нагрянуло, ошеломило, выбило окна, распахнуло все двери и укатило — оставив разоренный и опустелый дом в грудах мусора. Оно застигло врасплох, таким внезапным порывом, что не было ни малейшей надежды защититься.
Вспоминая потом эти дни (он и не забывал их, кажется, ни на миг — ни днем, ни ночью, даже во сне), переживая потом эти дни, Юлий не мог по совести отрицать своего счастья, представляя дело так, будто он принял неожиданный подарок судьбы по необходимости и насильно. Он склонялся перед судьбой за этот нечаянный праздник, и все же в сознании его существовало понятие о неладной, стыдной природе того, что случилось в Камарицком лесу.
Юлий знал, что не простил Золотинку.
То есть не то, чтобы не простил, — тут и слово правильное не подберешь… Надо было бы сказать: не простил себе. Падение Золотинки он чувствовал как собственное унижение… то есть он чувствовал это предательство так, как если бы совершил его сам. А это и было как раз самое тяжкое, потому что Юлий был из тех людей, которые трудно прощают самим себе. После безумства в Камарицком лесу он утратил последнюю возможность смотреть на преступление Золотинки со стороны. Теми счастливыми днями он разделил с ней преступление целиком и навсегда.
И от этого уже не было спасения. С этим нельзя было возвратить себе хотя бы толику самоуважения, без который невозможно испытывать радость жизни. Сбежав из Камарицкого леса без всяких объяснений с Обрютой, он совершил еще один непростительный проступок — порвал с другом. Значит, ничего не оставалось, как умереть для прошлого. Скользнуть еще на одну ступеньку вниз — туда, где уж не было никаких ступеней (или казалось при взгляде сверху, что ступеней нет).
Юлий смешался с толпой безродных бродяг и скоро уже — с прискорбной легкостью! — ощутил себя совершенно на месте. Вот так: из князей — и в грязь. Под грязью он понимал грубость чувств и обнаженность подлости на дне жизни. Там лучшее, что составляло достоинство человека, таилось от взоров. Трудно было не замараться подлостью, когда приходилось делить с миродерами их труды и нравы. И нужно было обладать душевной зоркостью, чтобы различать в огрубелых людях лучшее. Он различал, видел и остро, до слез чувствовал, почему и заслужил у товарищей в дополнение к кличке Глухой прозвание Чокнутый.
Имелась для этого прозвища и другая причина. Забываясь, Юлий не раз прибегал к тарабарским выражениям. Что и не диво: оборванный, грязный босяк был единственным в мире человеком, который мыслил на высоком тарабарском языке, языке науки, тонких чувств, языке мужества и нежности, преданности и самоотверженности. Беда Юлия была в том, что он не знал никакого другого.
Не разумея своих случайных товарищей, он двигался с толпами миродеров куда придется, терял попутчиков и странствовал в одиночку, не имея возможности ни расспросить дорогу, ни изъяснить конечную цель своих скитаний. Он много видел и многое понимал без слов и все ж таки не очень ясно представлял себе, что происходит в стране и к чему клонится дело. Кстати сказать, Юлий не подозревал о распространении блуждающих дворцов. Людская волна вынесла его к столице, потом, отхлынув, бросила к змеиному логову, к чудодейственному кольцу дворцов, которые тут и предстали Юлию во всей своей непостижимости. С несказанным изумлением взирал юноша на сокрушительные судороги невиданных каменных хоромин и частенько оглядывался на спутников, которые почему-то этому не удивлялись.