Но, может быть, только они по-разному понимали прошлое — в этом все дело. Золотинка понимала под прошлым пьянство, а Зимка нечто другое. Наверное, тут Золотинка и переоценила свои силы: замечено было, что после этих встреч Зимка пила особенно яростно и безудержно, а напившись, с изуверским бесстыдством поносила слованскую государыню самыми грязными, матерными словами. Запойные припадки сразу после раскаяния имели, между прочим, еще и ту подоплеку, что Золотинка всякий раз возвращала Зимке потраченное пьянством здоровье, не отпускала ее от себя, не залечив синяки и ушибы, расслабленное водкой нутро и даже один раз проломленный череп. Так что излеченная, обновленная телесно и духовно Зимка принималась за старое с обновленной страстью… и возвращалась к Золотинке не прежде, чем снова начинала ощущать себя побитой, охромевшей собакой. Раз от разу, надо сказать, лечение давалось Золотинке все хуже, она примечала у Зимки признаки необратимого разрушения. И, в конце концов, волшебство обнаружило свое бессилие перед пьянством.
Потом Золотинка корила себя, что не так и не то делала, что не так нужно было обходиться с уязвленной, ожесточенной и глубоко несчастной душой. Конечно же, Зимка не могла снести ее, Золотинкиного, великодушия! Да и кто бы это вытерпел, размышляла Золотинка, какие нужно силы иметь, чтобы снести великодушие той, кого ты пыталась поразить насмерть шпилькой?! Кинжал еще подразумевает великодушие, но шпилька… Должно быть, Зимка это очень хорошо понимала. Отсюда ожесточение, с каким она тратила то, что получала, с каким она разрушала чудом возвращенное здоровье. Золотинка припомнила, что несколько раз лечила кровавый синяк, который заново возникал на одном и том же месте левой руки, и только удивилась теперь, почему ж прежде не понимала такой простой вещи: Зимка нарочно разбивала себе руку там, где залечено.
Впору было содрогнуться, заглянув в эту сумеречную душу.
А слезы, слезы умиления? Они были совершенно искренни. Потому что Зимка за этим и приходила — чтобы насладиться собственным унижением… чтобы унижение это себе напомнить, растравить притупленную пьянством боль. И однако ж, она страдала, страдала безумно, безысходно, без надежды и утешения. Плакала — потому что страдала. И ненавидела, потому что плакала. Из черного круга этого нельзя было выбраться даже с помощью волшебства… Золотинкиного волшебства.
Вдруг Золотинка поняла и то, что самонадеянностью своей загубила Зимку. Любой средней руки волшебник (именно волшебник, а не волшебница!), может быть, справился бы с этим горем. Но не Золотинка. Нельзя было ей и подходить близко. Со своим милосердием. Преступным.
Печальный урок, однако, не многим помог Золотинке. В другом случае вина ее определилась достаточно рано, и уж понятно было, что все идет вкривь и вкось, а события все равно катились той же кривой колеей. Речь идет о случае с Поглумом и Фелисой.
Однажды, просматривая донесения Приказа наружного наблюдения, Золотинка наткнулась на полученное от довольно опытной орлицы известие о затерянном в дебрях Меженного нагорья хуторке. Хутор этот представлял собой сложенную из каменных глыб ограду, внутри которой стояла крытая плоскими плитами избушка. Хозяйничал там исполинский голубой медведь, а в крепости он прятал пленницу — изумительной, неземной красоты девушку.
Золотинка тотчас же сообразила, что голубой медведь — Поглум из рода Поглумов, которые не едят дохлятины, а девушка, разумеется, — Фелиса, умалишенная узница Рукосила. Однако прошло после этого еще полгода, прежде чем Золотинка смогла выбраться в гости к Поглуму.
Она нашла их в счастливом согласии между собой. Каждый день, едва снежные вершины гор вспыхивали праздничным сиянием солнца, Поглум бережно принимал Фелису на руки и выносил через ограду. День напролет она резвилась с бабочками где-нибудь в укрытом от ветра уголке, а медведь шастал окрест, собирая для девушки ягоды, съедобные коренья и травы.
Поглум делился своими тревогами с высокой гостьей: девушка, дескать, слишком «печальненькая», «бледненькая» какая-то, понимаешь, «смирненькая», слишком уж она «послушненькая». И потому, значит, «слабенькая», что без нужды «задумчивенькая». Золотинка посчитала нужным объяснить хлопотливому медведю, что Фелиса все ж таки не в себе, что разум девушки смущен и расстроен. И что большого труда не будет отыскать этот заблудший разум и укрепить его оградой понадежнее. Вроде той, которую Поглум построил вокруг избушки. Сравнение показалось ему убедительным.
В два счета возвращенная Золотинкой к разуму, Фелиса испугалась огромного мохнатого зверя до судорог. Она дрожала, стараясь забиться в угол при одном приближении облитого слезами медведя, который подползал на брюхе, чтобы казаться меньше. Помочь этому несчастью не имелось никакой возможности.
Золотинка, промаявшись несколько дней с двумя несчастными существами, объявила медведю приговор. Прихватив Фелису, она отправилась в обратный путь, а Поглум потащился следом. Он не отстал от них до самого Толпеня и, к великому изумлению изрядно перепуганных толпеничей, поселился на пустыре поближе к городу.
К несчастью, опасливое любопытство толпеничей приняло дурное направление: влюбленный медведь оказался беззащитен перед дикими выходками шутников, которые наглели тем больше, чем больше смирения выказывал расслабленный чувством Поглум. Эта поверженная в горе гора способна была постоять за себя так же мало, как несмышленый ребенок: Поглума дразнили, наделяли его бранными (совершенно несправедливыми) кличками, в него кидали камнями, подкладывали ему в булки стекло и гвозди, в него плевали, его обливали на смех помоями, а влюбленный только вздыхал, кашлял, перхал застрявшей в горле дрянью и заливался слезами на потеху расшалившейся сволочи.
С другой стороны, что-то неладное происходило и с Фелисой. Молва не пощадила чистые отношения медведя и девушки, болтали всякий вздор, и этого было достаточно, чтобы Фелиса, жадно внимая всему, что говорят, наотрез отказалась видеть Поглума. А за утешителями дело не стало. Изумительной, неземной красоты девушка с загадочным прошлым (особый смак которому придавали толки насчет ее отношений с медведем), красавица под особым покровительством государыни, она… она вышла замуж на третий день по прибытии в Толпень. Ее увлек первый же прощелыга, который набрался дерзости предложить свою руку и сердце прямо на улице, как раз между лавкой портного и лавкой золотых дел мастера. Красноречивый жених, не теряя времени, отвел Фелису в церковь, где она сказала попу «да», а потом уж возвратилась в лавку ювелира, до которой не дошла с первого раза всего нескольких шагов. Через день Фелиса вышла замуж вторично — за другого щеголя, известного в городе сердцееда и волокиту. Этот, возвращаясь на заре с ночной попойки, встретил ее на тихой предрассветной улице в подвенечном наряде и обомлел. Вторичное венчание произошло по крайнему простодушию девушки, которой очень хотелось использовать свой ангельский подвенечный наряд по назначению, — она заказала его уже после замужества. Привыкнув рано вставать и лазить по горным кручам, Фелиса первый раз тут надела фату и спустилась из окна своей спальни, чтобы пройтись.
Безусловно, если бы кто-нибудь озаботился вовремя объяснить Фелисе, что два раза подряд выходить замуж не принято, добронравная девушка не стала бы этого делать, она вполне способна была понять здравые соображения.
Однако кончилось это печально — поединком между мужьями, которые наотрез отказались принимать в расчет здравые соображения и так хорошо доказали это друг другу, что обоих унесли с поля едва живу. А Фелису увлек третий — часовой, которого Золотинка поставила перед комнатой красавицы во дворце, чтобы дать ей возможность подумать и выбрать одного из двух мужей.
Часовой увлек ангелоподобную Фелису без всякого замужества — иначе бы она, конечно же, не пошла, получив на этот счет исчерпывающие наставления.
Словом, возрожденная, заново родившаяся Фелиса переживала безмятежную пору детства, превратности жизни ненадолго омрачали ее прекрасное лицо, а слезы — она куксилась от всякого упрека — высыхали, как утренняя роса под солнцем. Безжалостная, словно ребенок, который не понимает мучений попавшего ему в руки кузнечика, она сеяла вокруг себя смуту, раздоры, страдания, калечила судьбы и разбивала сердца, не успевая даже заметить значительность совершенных ею деяний.
А Поглум глядел на мир затуманенными глазами. Можно подумать, он начинал слепнуть — если судить по тому, как долго и натужно вглядывался в лица обидчиков, напрасно пытаясь уразуметь, что нужно этим беспокойным людям. И однажды, приподняв похожую на обтаявшую глыбу льда голову, с тупым недоумением уставился он на мальчишек, которые швыряли комья грязи в маленькую девочку. Малышка, которая гналась за ними с надрывным плачем «и я с вами!», остановилась под градом брани и угроз, но все равно не уходила, размазывая слезы по грязному личику. «Чего увязалась?! — выходили из себя мальчишки. — Пошла к черту, сопля малая! Домой катись, домой! Мы на медведя идем! Медведь тебя слопает! Убирайся!» — «Не слопает, — канючила девчонка. — Не слопает!»
Поглум глядел, и сердце его ныло от жалости. Тем более, что девочка-то была права. Лукавые мальчишки лгали, напрасно запугивая малышку, напрасно ее обижая и обманывая, — медведь и обыкновения такого не имел — людей есть! Когда же, получив в грудь увесистый ком грязи, девочка залилась слезами, но не сошла с места: я все равно с вами… Поглум поднялся.
Люди давно уж забыли, какого он роста.
Он двинулся вперевалку к мальчишкам… они попятились, обомлев. Поглум разинул пасть и рявкнул. Жестокосердных обманщиков, нерях и драчунов, злостных игроков в лапту и непослушных сыновей словно ветром сдуло. А девочка осталась.
К тому же ее звали Чука. Поглум прослезился, когда об этом узнал. А когда Чука сказала: «Не надо плакать!» — и робко тронула исполина за лапу… Сами понимаете, участь Поглума тут и решилась.
Домой девочка возвратилась с огромным страшным зверем, и перепуганные родители Чуки, оправившись от ужас