Рождение волшебницы — страница 76 из 284

— Вы сказали, мой повелитель и государь, что эта девушка с приятным именем дороже всех побед при Лесной.

— Не это! — сладостно прошипел Рукосил, заворачивая ухо; стиснутые в усилии зубы его обнажились, усы растопырились.

Еще больше вытянулся Ананья, приподнимаясь даже на цыпочки и запрокидывая голову. Лицо побелело, желваки отвердели, а хилый подбородок остро торчал вперед.

— Что эта девушка с удивительным и-и-именем… о-о! дороже, чем шку-ура такого у-ублю-юдка, как Ананья! — голос несчастного подрагивал и расплывался, выдавая мучительное напряжение, которое требовалось, чтоб переносить боль.

— Не совсем так, — усмехнулся Рукосил, но расслабил несколько пальцы. Ананья получил возможность опуститься на пятки.

— Что я сказал? — с ласковой жесточью кошки повторил Рукосил, не обещая избавления. И когда Ананья замешкал — вполне добросовестно замешкал, без малейшей мятежности, — свернул ухо, отчего в голове несчастного захрустело и он согнулся. Слезы брызнули из узеньких глаз Ананьи, изогнувшись, он застыл, едва удерживая подрагивающие руки от того, чтобы перехватить Рукосиловы запястья возле самого своего лица.

— Вы сы-сы-с-сказа-али… — Рукосил должен был все-таки умерить пытку, чтобы Ананья мог договорить. — Что пленительное имя Золотинка… Чудесное имя… пленительное…

Сладострастный блеск удовольствия в глазах Рукосила обещает обезумевшему от муки Ананье некоторое послабление, кажется, он ступил на верный, хотя и зыбкий путь.

Закоченев в дурном наслаждении, Рукосил держит жалкое, как передавленная мышка, ухо. Не крутит насмерть, но и не выпускает, поигрывая хваткой. В голове хрустит, волны жаркой боли пронизывают Ананью. В припадке противоестественного вдохновения он продолжает городить невесть что, сочинять и петь, неустанно при этом извиваясь:

— Золотинка — чудесное имя, сладостное имя. Самый звук имени… отголосок отголоска… Тень этой чудной девушки… О-о! Больно… Это имя… наваждение имени, сладострастие имени. Золотинка — перезвон колокольчиков. И погибель. Сладостно произнести это имя онемевшими от боли губами…

— Верно! — криво улыбаясь, проговорил Рукосил и дернул ухо. Ананья вскинул сведенные судорогой пальцы. — Именно это я и сказал. Ты верно меня понял.

Рукосил выпустил малого. Налитое кровью, как сплошной синяк, ухо пылало.

— Да! — повторил Рукосил с безжалостной лаской. — Ты хорошо понял. Постарайся не забыть. А теперь валяй на круг.

— Значит, я не должен допустить, чтобы эту мм… исполненную достоинств девушку убили? — произнес Ананья, мучаясь лицом, несмотря на все попытки вернуть себе бесстрастие.

— Пусть ее удавят, чертову стерву! — вскричал Рукосил с внезапной злобой. И добавил с шипящей ненавистью: — Пусть сечевики удавят ее на самой толстой веревке! — он замахнулся кулаком. — Убирайся, недоносок!

Пятясь и кланяясь, Ананья нашел тощим задом выход и только в коридоре, бережно притворив за собой дверь, решился тронуть пылающее огнем ухо.

А Рукосил подвинул на груди золотую цепь с литым изображением единорога и тоже покинул внутренние покои насада.


На краю вытоптанного поля, занимавшего плоский склон холма у частокола, раскорячился уродливый дуб. Могучие ветви его не прогибались под тяжестью повешенных, но в близком соседстве с чужеродными плодами теряли, кажется, листья. Тонкий смрад десятка изменников, чьи ноги свисали между зелени, разносился дуновением ветра по майдану.

Сюда-то, на майдан, и валила толпа, в сердцевине которой плыла вознесенная на руки Золотинка. Рокочущая людская громада согнала с дуба черное облако воронья, и гнусное карканье птичьей сволочи потонуло в гуле голосов. Стая с шуршанием пронеслась в воздухе, забирая кругом, — частая рябь теней, словно призрачная сеть, скользнула по пыльной земле, по головам, по лицам и спинам. Люди заполонили майдан.

Золотинку внесли под зловонную сень дуба и водрузили на бочку, одну из полудюжины опорожненных здесь в недавние времена в общественных интересах и для тех же общественных надобностей здесь оставленных.

— В чем меня обвиняют? — хрипло спросила она, очутившись высоко над толпой — выше прежнего. И с содроганием обернулась на черневшие между ветвей босые ступни. — Я ни в чем не виновата! Что вы хотите сделать?

— Не беспокойся, мы все покажем! — загалдели вокруг. — И покажем, и объясним! Без тебя не обойдется. Не торопись!

Золотинка озиралась, пытаясь заметить, кто говорит. Иногда это ей удавалось, но уже через мгновение она не могла опознать человека среди обращенных к ней лиц. Все лица и взгляды роднило бесстыдство, откровенность нестесненного, безнаказанного взгляда.

Отчаявшись от этой пестроты, она обратила взор к речному простору, к лесам, пронзительно и свежо раскрашенным пологими лучами солнца. Но испуганная подневольная мысль ее возвращалась к страшному, и новый ужас подкатывал к сердцу, когда Золотинка ощущала источаемый многолюдством чад озлобленного нетерпения.

Толпившиеся вокруг бочки люди в самом скором времени рассчитывали назначенное девушке избыть и жить дальше, потому что почитали себя бессмертными. И одна среди всех Золотинка не могла разделить этого обольщения — она стояла так близко от провисших в пустоте ступней с черными пальцами. Тоже в пустоте, без опоры. В неестественном положении между небом и землей, в межеумочном положении — как кончают свой неестественный путь ведьмы и колдуны.

Обостренные чувства говорили Золотинке, что она маленькая, никому, в сущности, не опасная девочка. Славная девочка, готовая раскаяться прежде, чем ее накажут. Несправедливость настигла ее в ту пору, когда она осознала необходимость исправиться. Разве самомнение, дурные привычки и заносчивость — это такая вина, которую ничем нельзя искупить, кроме смерти?

Среди стоявших на реке судов она распознала «Фазан». Тоскливая мысль о Тучке напомнила о Юлии и о Рукосиле тоже. Ведь то, что происходило теперь, было сплошным недоразумением, случайностью, а Рукосил, как никак, олицетворял нечто иное, со случайностью не схожее.


Тучку она увидела в толпе. Темный лицом, лохматый седой человек продвигался, не замечая толчков, которые он получал в изобилии, потому что ковылял левой ногой. Подтягивая ногу, он тащил за собой другого человека… тоже черного от загара и в парусиновой рубахе без подпояска. Второй ковылял правой ногой: они были скованы цепью за щиколотки и составляли неразлучную пару. Широколицый основательный Тучка и вертлявый малый с цепким взглядом, вороватым и быстрым. Поглядывая и на Золотинку, малый успевал оценивать встречные кошельки и карманы, тогда как Тучка не видел ничего, кроме поставленной на бочку девушки.

Он остановился и смотрел так, словно не доверял своим глазам. И Золотинка тоже застыла, захваченная тоской и жалостью, горячими, душившими горло слезами. И отвернулась, следуя побуждению оберегать Тучку от самой себя. Вокруг бочки не утихала давка — кто-то лез ближе, глянуть, кто-то проталкивался обратно — насмотревшись. Пораженный изумлением и ужасом, Тучка был беспомощен в толчее, как младенец.

А толпа разразилась криком: круг, круг! Начали освобождать середину майдана. Сечевики гнали замешкавшихся, и просторный круг очищался. Золотинкина бочка оказалась не в середине его, а на окраине, круг замкнулся у нее за спиной. Тучку с напарником затолкали в толпу, и они потерялись. Сечевики катили бочки, чтобы соорудить из них престол для старшины круга, когда раздались вопли:

— Юлий! Государь! Ура! Ура-а-а! Великий государь Юлий Первый!

Со стороны реки к майдану поднималась порядочная купа людей. На высоком древке покачивался лиловый стяг наследника: святой Черес взнуздывает змея. Толпа освобождала проход, над головами сверкали мечи и сабли. Оттеснив ближайшую свиту Юлия, бритоголовые сечевики в долгих расшитых кафтанах подхватили княжича на руки и понесли под восторженные клики войска. Золотинка на бочке села, скрестила ноги и даже руки сцепила, но все равно продолжала дрожать.

Сечевики взялись скидывать бархатные и атласные кафтаны, чтобы застелить ими бочку. А потом, раззадорившись, и вовсе забросали ее доверху, так что образовалось нечто вроде разноцветного курганчика. На это возвышение и посадили Юлия, наряженного не в пример сечевикам весьма тускло: черный полукафтан с перехватом и черная плоская шапочка, украшенная только повернутым вниз пером.

Старшина круга, тоже оставшийся без кафтана, в одной рубашке, опустился перед Юлием на колени. Курносый, с хитроватым мужицким лицом человек, бритоголовый, как все сечевики, но без чубчика — там, где у молодых его товарищей произрастало это единственное, кроме усов, украшение, у старшины блестела естественная лысина. Левое ухо, и без того большое, оттягивала крупная серьга.

В почтительных и многословных выражениях старшина от имени войска просил «великого князя и великого государя Юлия» принять на себя суд и расправу. Княжич обернулся, отыскивая среди приближенных своего толмача Новотора Шалу. Потом живо соскользнул с курганчика из кафтанов и принял учителя под руку, чтобы усадить. Тогда и сечевики засуетились, покрыли для Новотора еще одну бочку. Исхудалый старик в долгополой рясе, которая на нем болталась, не без труда вскарабкался на неудобное сидение. Юлий остался у него за спиной. Некоторое время они тихо переговаривались между собой, а старшина, не вставая с колен, ожидал ответа.

Суховатый и болезненно слабый голос Новотора слышался плохо, и гомон на задах толпы затих. Новотор объявил, что наследник престола Юлий благодарит войско за любовь и благие чувства. Что наследник, тем не менее, напоминает войску: законный государь в стране — Любомир Третий, и он, почтительный сын, не считает возможным принять престол при живом отце. И что наследник скорбит о развязанной в стране междоусобице, он следует путем долга и почитает за благо недеяние как отказ от насильственного сопротивления злу. И что наследник, разумеется, не может принять на себя суд и расправу над обвиненной в злокозненном ведовстве девушкой. Он сомневается и в том, что право на суд и расправу имеет войсковой круг, но не считает возможным препятствовать кругу в его действиях, которые круг полагает благом по праву давности. И что наследник Юлий пришел сюда, чтобы призвать круг к милосердию.