_____________Арона бросило в жар, дух перехватило, когда он той весною читал письмо. По своему настрою оно было во много раз выше его собственного. Он так не раскрылся. Не одарил ее ничем. Куда бы он ни шел, письмо всегда было при нем, ночью лежало под подушкой, огоньком озаряло лицо.
Он ответил и получил ответ.
Таихапе, май.
Дорогой Арон Нурденссон!Нынче солнышко. Всю дорогу до поселка, до почты, где ожидало твое письмо. После дождя чертополох (овцы его не едят) отсвечивает на редкость красивым фиолетовым оттенком. Я обычно его срезаю и дома засушиваю. Этот чертополох — символ Новой Зеландии, враждебный, но красивый, если смотреть издалека.
Не знаю, почему я прониклась доверием к миссис Уинтер, но что-то в ее глазах говорит мне, что она не выдаст твоих писем. Мы никогда не говорили о том, как мне живется, но люди, похоже, знают. Когда я спросила, нет ли для меня писем до востребования, она только кивнула и посмотрела на меня теплыми, добрыми глазами. Словно за плечами у нее был опыт, за который она дорого заплатила. Возможно, много женщин приходит к ней за тайными письмами, возможно, все женщины и даже кое-кто из парней, живущие дома, подрастающие.
Есть у нас сосед, фермер, хозяйствует вместе с двумя сестрами. Сейчас все трое старые уже, косные, угрюмые, твердолобые — словом, точь-в-точь как большинство людей. Однако ж мне довелось слышать, что этот мужчина, лютый враг чертополоха, в молодые годы привез домой женщину из Австралии. Вдову с двумя детьми. И объявил, что намерен на ней жениться.
Родители ни в какую, выгнали ее за порог.
Что происходит с таким человеком? И с теми, кого это коснулось, ведь сестры, понятно, остались вековухами, потому что таков обычай.
Я иной раз наблюдаю за ним украдкой, стараюсь отыскать печати судьбы, но ничего не получается: он гладкий и пустой, как лед.
Я наблюдаю за ним, потому что его ситуация — это и моя тоже.
Да, у меня был мужчина. Один. Мы обручились, я отдалась ему (в первом письме не решилась написать об этом, ведь я знала так мало, но теперь иду на всё, не могу не идти на всё), один раз, мне не было стыдно тогда и не стыдно сейчас, единственный раз я жила. Когда я вернулась домой, с колечком на пальце, когда радостно показала его Роберту, он ударил меня протезом, с силой ударил по щеке, потом сорвал кольцо, приволок меня в нужник и швырнул туда кольцо. Ищи, если хочешь! — кричал он.
С тех пор минуло четыре года. «Мой муж» испугался угроз и уехал отсюда, вся моя сила воли и энергия улетучились, я была как живой мертвец, такой застало меня и твое первое письмо. Возможно, нервы у меня были на пределе, но это письмо вправду стало потрясением.
Второй раз я такого не вынесу. Может быть, миссис Уинтер прочла это в моих глазах? Неужели в них заметен опасный блеск? Заметно отчаяние?
Почему-то я боялась, что ты мне ответишь. Когда имеешь друга, который пишет тебе письма, отворяется слишком много шлюзов, пробуждаются мысли, долгие годы бывшие под запретом. Не буду скрывать: если переписка продолжится, я стану жить ради твоих писем, каждый раз, направляясь на почту к миссис Уинтер, я буду идти как по острым стеклам, хоть и знаю, что от письма до письма проходят месяцы, но в эти дни, хоть ты и не можешь этого заметить, я составляю фразы, образы, которые мне хочется передать тебе, однако ж именно сейчас (как это типично!) они куда-то пропали, я не владею речью. Всю жизнь я была никчемной, ненужной, никогда не находила себе применения. Никто никогда ко мне не обращался. Поэтому я боюсь, что по мне все видно, что меня заметят и что Роберт прознает и накажет меня. Вероятно, теперь я привлекаю к себе и взгляды мужчин, апатия, которая владела мною все эти годы, делала меня невидимой.
Тот, кто видим сейчас — если дело обстоит так, — чье лицо выглядывает из меня, человек ужасно беззащитный, больше я не в силах объяснить.
Арон Нурденссон и Альфонс Нильссон начали общаться. Тихими июньскими днями Сплендид порой сажал отца в тележку, отвозил в Брубюский лес, и там, на какой-нибудь прогалине, они слушали птиц.
На одном из торфяников водилось множество редкостей, как-то вечером туда прилетела варакушка, и пела она так отчаянно прекрасно, бинокль переходил из рук в руки, и Альфонс Нильссон сказал:
— Ей здесь не место. Как и мне. Статистическая вероятность того, что здесь появится варакушка, на самом деле больше, чем вероятность моей жизни.
Прогалина располагалась высоко, оттуда открывался красивый вид на долину, на дома и верхушки деревьев, где щебетали черные дрозды, зяблики и синицы, и звуки птичьих песенок теплым золотым дождем сыпались на них.
Култышка Нильссон закрыл глаза и улыбнулся.
— Мы оба — люди с прошлым, Нурденссон. Но разве это мешает ценить такие вот дни.
— Значит, по-твоему, выжить стоило? По большому счету?
— Вопрос задан, Нурденссон, и у меня есть ответ: посмотри на детей. Видишь, как хорошо они вместе играют. Как много могут дать один другому.
— Так ведь большей частью твой Сплендид дает Сиднеру. Сиднер такой замкнутый, я иной раз опасаюсь за его рассудок.
— Не торопи его. А то, что ты говоришь, неправда: они сейчас накапливают опыт, закладывают основу для своих жизней.
— Плохой я отец своим детям.
— Всем нам иногда так кажется. Тише, она опять поет!
Варакушка в кроне дерева. В траве все тихо, Арон напишет об этом Тессе. О маленьком короле воздуха в тележке, об удовольствии, отражавшемся на его изуродованном лице, о беспомощности своего сына.
— Но моя жизнь сякнет, Нильссон. Я даю так мало.
— Сам человек никогда этого не знает. Что я, по-твоему, дал моей старушке, с таким-то телом. Хотя, возможно, кое-что все-таки дал. Она боялась парней, была сиделкой, хотела ухаживать за недужными, вот и получила такого, кому нужен уход, отвратительное существо.
— Почему ты стал королем воздуха?
— Если ты смоландец, то обязан стать королем воздуха. На земле, в лесу, я сделался настоящим чудиком, потому что не имел перспективы, не видел, где мое место в жизни. Так обстояло с самого начала, я должен был подняться над верхушками деревьев. Ничего удивительного в этом нет. Вдобавок я читал о человеке, который упал и…
— И все же?
— Родители мои были как мох, приземленные, задавленные. Альфонс, сказали они, поезжай в Америку или иди работать на стройку, только не убивай нас этакими сумасбродствами. Однажды в нашем городке выступали бродячие артисты, я примкнул к ним и начал тренироваться. А это как отрава для плоти. Если б ты хоть раз почувствовал, что значит лететь, быть подброшенным в воздух, всего-навсего десять — пятнадцать секунд — и конец, но, как бы то ни было, ты кое-что совершил. Показал себя с необычной стороны и знаешь, что о тебе будут говорить.
Таихапе, июль.
Дорогой Арон!Сегодня миссис Уинтер угощала меня кофе, я пришла перед самым закрытием, она кивком пригласила меня в свою квартиру. Тогда я уже поняла, что для меня есть письма. Заметив мое волнение, она сказала: я ненадолго выйду, а ты устраивайся здесь, читай, никто тебя не потревожит. Я расплакалась. До сих пор, говорю тебе, Арон, как на духу, никто никогда не разговаривал со мной на равных, не заглядывал мне прямо в душу. Жизнь беспощадна, а ведь может быть доброй. Кого и чего люди так сильно боятся? Собственной свободы? Или своих огромных возможностей? Вернувшись, она стала у меня за спиной и начала разминать мне плечи, но не сказала «не плачь». Сказала: не смущайся, плачь сколько хочешь. Какое чудесное письмо о шведском лете! Я прямо воочию видела, как вы сидите в траве, ты и король воздуха, и слушаете птиц.
Да, я выплакала толику слез, что накопились за двадцать два года моей жизни, роняла слезу за слезой в чистых прохладных комнатах миссис Уинтер, с тюлевыми занавесками и цветами на всех окнах, с ароматами, веющими из ухоженного сада. Я преклоняю мою жизнь к твоим письмам, к их аромату. Как ты выглядишь? Я имею в виду внешне, ведь внутренняя твоя сторона, важная, истинная, думаю, мне знакома.
Ты воскресил меня из мертвых.
(Несколько дней спустя.) Сейчас, в середине июля, оконные стекла подернуты инеем. На севере, над верхушками деревьев, облака тумана, мы — дети облаков. Конечно, так называют маори, но я — одна из них, не по рождению, а по желанию. Я принадлежу к растоптанным. Я пакеха, то есть белая, но что, кроме цвета кожи, соединяет меня с Робертом, с окрестными соседями-фермерами? У маори есть такое понятие — «тапу», запретительные предписания, над которыми белые насмехаются, но сколько же запретов окружает нас, их куда больше, чем придумали маори.
Нынче утром я опять ходила к миссис Уинтер. Хотела помочь ей со стиркой. Роберт ворчал, что и дома дел хватает, но я сослалась на ее больную спину. Он мне не верит. Не верит никому и ничему, всё у него отговорки да вранье. Я вышла за калитку, как раз когда облака поредели, черные и полосатые поросята зябли, но в листве уже поблескивало солнце, сосульки сверкали на ветках. Несколько туи[39], веером раскинув хвостовые перья, порхали на прогалине — у нас здесь тоже есть прогалины. Я немного посидела там, зарыв замерзающие пальцы в мох, не знаю, зачем я так делаю, кто-то говорил: если роешься во мху, накличешь снег.
Мы, пакеха, самые настоящие неудачники, проигравшие. Мы явились сюда, отняли у маори землю, «окрестили» их, а теперь сидим в плену у своей земли, у своих вещей, которые ревниво стережем, живем в стране, которая еще не вошла нам в плоть и кровь, мы чужаки, ведь маори уже нарекли имена горам, рекам, деревням, всему, что могло даровать нам историю. Спроси Роберта или меня, что означает то или иное имя, — мы не знаем. У нас нет общей истории с именами вроде Маунгапохатус — страна Уревера. Что сообщают эти имена, нам неизвестно. Приезжающим сюда туристам (их немного, но все-таки) всегда говорят: это аборигены придумали. Для нас нет ни призраков, ни звуков. Мы презрительно бросаем «придумали», так как устали оттого, что не способны наполнить свою душу легендами и мифами. Прямо перед нами история кончается, и не стоит воображать, будто она продолжается в Англии, разрыв слишком велик. Наш язык так уродлив, полон ругательств, упрощений и остранений. Варварский язык каторжников по-прежнему проникает в мои, в наши нервы, язык без гордости, он держит нас в плену мерзкого образа мыслей. Если он тебе претит, приходится либо плыть назад в Англию, в Оксфорд, либо стать романтиком маори. Евреи, что живут здесь, хотя бы, как мне представляется, имеют собственные традиции, пусть даже и размытые, поблекшие, имеют свои особенности, на которые могут опереться. Поэтому они сознают свою непохожесть, свое тождество. А у нас только и есть, что религия вечного отрицания, делающая нас калеками.