Рождественская оратория — страница 30 из 54

Здешний дом не для гостей. При жизни мамы, когда Сульвейг была ребенком, ветры задували в дверь и в распахнутые окна — а после он медленно, но верно превратился в мастерскую. Сеттерберговская девчонка, спотыкаясь, пробралась меж проводами и инструментом, повсюду — радиодетали, стружки, обрезки досок, американские журналы по авиации. Она улеглась на диван и спросила, нет ли у нее температуры. Прошлось пощупать ей лоб, а потом она потянулась к его штанам, и он отчетливо помнит, как заикнулся было: «Для чего ты сюда пришла…» — и оборвал на полуслове, ослепленный прикосновением. И немного погодя: «Если хочешь, приходи еще, you know».

Но она будто и не слышала.

Надела трусики и ушла, даже не оглянулась. А снова пришла лишь затем, чтобы сообщить, что беременна, стояла на пороге, недовольно морща нос, смотрела не на него, а на озеро у крыльца, и он несчастным голосом спросил: «Может, выйдешь за меня. Хотя я…» — «Что „хотя“?» — «Ну… — Словно из глубокого колодца: — Я в общем-то неплохой человек».

«Алименты будешь платит, и хватит».


Красавицу Биргитту Господь наделил отзывчивой душой сиделки. Словно янтарь в оправе пышной, цветущей плоти, ее душа лучилась светом, и этот свет струился из ее глаз, озаряя убогий мир, который она поневоле видела перед собою, с тех самых пор как неумеренные возлияния на разгульных вечеринках двадцатых годов довели ее до беды. Биргитта была очень хороша собой. Казалось, ее вынули из картины эпохи итальянского Возрождения и перенесли под уличные фонари Сунне, и она еще толком не опомнилась от такой перемены обстоятельств. Чуть склонив голову набок, рассыпав по плечам темные волосы, она стояла там и тихонько мурлыкала «My Heart Belongs to Daddy», а на губах у нее играла смутная улыбка, предназначенная вовсе не этому холодному мгновенью.

Побывав в Штатах, она приобрела там кой-какие нелепые привычки, в частности все время рвалась петь. И однажды вечером, когда ненароком забрела к гостинице и услыхала из открытых окон ресторана граммофонную музыку, она помимо своей воли вошла внутрь и поднялась по лестнице, закутанная в меховое боа скользнула под хрустальные люстры, раскинула руки и сумела вознестись ввысь, чуть не вровень с певцом на пластинке, когда он взял заключительную ноту. Грянули аплодисменты, но много ли понимают какие-то там аплодисменты? Кантор Янке, который отмечал тещино семидесятилетие, обвел взглядом по-ноябрьски унылый полупустой зал и обнаружил пару красных рук, принадлежавших Турину.

Турин разводил их в стороны и, ударяя одну о другую, производил несуразные звуки, которые на сломанных крыльях устремлялись к ней.

— Your pronunciation is very good. Be my guest![55]

Красавица Биргитта стояла поодаль, у граммофона, пленница своей пышной плоти, святая в узилище собственных членов, глаза ее блестели, а золотой зуб — память о давней кухонной потасовке в бытность ее экономкой — ярко сверкал навстречу Турину. Она сделала книксен — сперва семейству Янке, потом Турину — и плотнее завернулась в свое боа. К такому она не привыкла, в Сунне на нее смотрели как на уличный инвентарь, презрительно морщили носы у нее за спиной и громко насвистывали «Night and Day». И все же она умудрялась жить: примечала источники, почти незримые родники, пробивающиеся из-под твердокаменных реплик, из-под неутоленной тоски жестов, что неуверенно искали простых одолжений. И сейчас далеко-далеко, в тумане, она увидела, как тянется к ней голос Турина.

— Be my guest!

И как Турин, когда она робко приближается, медленно передвигает наискось по столу гостевой журнал, держит его перед собой будто щит, а сам, глядя в сторону, бормочет:

— Может, напишешь тут… свое имя.

— Милок, — говорит Красавица Биргитта, опершись ладонью на его запястье, и он весь становится мягким, будто воск, чувствует, как ее рука проникает сквозь плоть и кровь, до самой кости. Огонь прожигает его нутро, закрадывается в дальние, позабытые уголки, освещает их, и Турин, прозрев, прямо-таки ослеплен собственным бытием. Потом он вздрагивает. Это уж чересчур — так к нему прикоснуться.

Ему хочется встать и выскочить вон. Но Красавица Биргитта, не отпуская его руки, листает гостевой журнал, и он жалеет о своей затее, даже имени ее теперь боится. Ведь каждый раз, как посмотришь на страницу, ожог обеспечен, наверняка.

— You know a lot of people[56], — говорит она по-английски, тем самым обособляя их обоих.

Он поднимает голову, а она легонько проводит пальцем по его лбу, будто пришла с той давней веранды, среди светлячков.

— They laugh at me, you know[57], — говорит он.

— Nobody is laughing, nobody. The colour of your hair is so beautiful[58]. Надеюсь, я тебя не пугаю? — Она садится напротив. — Ты боишься женщин?

— Love is so ugly[59], Биргитта.

— Нет, в любви нет уродства. Просто тебе, наверно, не довелось ее увидеть. Ее ведь надо искать. Хотя сама я тоже не сумела ее найти. Вот глянула на тебя и сразу подумала: Турин-то сидит ломает голову над любовью и прочей чертовщиной. А головоломные размышления — это грех. Турин, о чем ты думаешь?

— О Гари, о сынишке моем.

— Вон как! Закажи-ка мне бутылочку винца. Маленькую.

— Не разрешают мне с ним видаться. Рылом, дескать, не вышел.

— И ты на это соглашаешься?! Решил, поди, что этак даже удобно. И, по правде, вполне доволен? Утешение в этом находишь? Ты говори, не стесняйся: может, я ошибаюсь, может, болтаю слишком много, я ведь маленько под градусом и в таких случаях не очень-то деликатничаю, а все-таки вижу, как дело обстоит.

— Yes, you see me[60]. Продолжай.

Он стучит в кухонную дверь, г-жа Юнссон отворяет и морщит нос, увидев за столом Красавицу Биргитту.

— Будьте любезны, полубутылку вина для барышни Ларссон, — говорит Турин.

— А не хватит ли?

— На улице нынче студёно. Она хороший человек, госпожа Юнссон. Вдобавок моя гостья.

— Только не докучайте семейству Янке, — ворчит г-жа Юнссон.

— Мы тихонько, — говорит Турин.

Красавица Биргитта листает гостевой журнал.

— Господи Иисусе, я ж единственная женщина на всю тетрадь. Турин, ты что, ни разу… Я вправду первая?

— Да нешто осмелишься… Напиши свое имя, Биргитта. Дату поставь и все, что полагается. Уж будь добра. Расскажи еще что-нибудь про меня!

— А польза-то будет от разговору? У тебя на душе когда хорошо бывает?

— Когда про Гари думаю. Когда надеюсь, что его отпустят ко мне и мы сможем посидеть в саду. Тогда я угощу его шоколадками и лимонадом. Вволю угощу. Или вот Америка… ну, когда я представляю себе, как мы с ним отправимся в Америку. К примеру, полетим через Атлантический океан на самолете, вдвоем, я да он, как Чарлз Линдберг, you know.

Красавица Биргитта накрывает ладонью руку Турина, сверкает золотым зубом.

— Человек должен действовать, Турин. Это — самое главное. Мысли его большого значения не имеют. Ах, какое винцо!

— Ты, поди, дока по части всяких там напитков, как я слыхал.

— Это верно. Я не думала про выпивку, я пила. И пью. Глупое занятие, да жизнь иной раз отчаянно холодная.

_____________

Той ночью Турин глаз не сомкнул. С Красавицей Биргиттой он расстался возле гостиницы. У него и мысли не мелькнуло, что она могла бы пойти с ним. Пока он не оглянулся с верхушки железнодорожной насыпи и не увидел, что она так и стоит в снегу под фонарем.

Он ворочался на кровати, слушал мартовский ветер. Дверь столярки скрипела, в раковине копошились крысы, а кошки где-то шастали. Если б Биргитта пришла с ним и увидела этот тарарам… Нет, он по привычке отбросил плотские мысли. Так-то оно лучше, без соблазнов. Но комнату для Гари он непременно приведет в порядок. Накупит игрушек. Принесет пирожных из кондитерской Берил.

Где-нибудь на верхнем этаже. Он туда уже несколько лет не заглядывал. Все там оставалось по-старому, как было, когда умерла мама. Турин встал с постели, поднялся наверх и до рассвета сидел на чистой застеленной кровати.

Утром он сел на поезд и поехал в Карлстад, купил там в киоске три плитки шоколада — хоть какой-то гостинец дли Гари, коли удастся повидать его, много времени утекло с тех пор, как он последний раз видел мальчонку в окне квартиры. Пронизывающий ветер гулял на улицах, у реки намело высокие сугробы. Сперва Турин хотел постучать в квартиру, сказать: «Я мешать не буду, только погляжу на мальчонку, посижу чуток, приласкаю его маленько. Карина, милая, — скажет он, — я ведь не злодей какой. Позволь часок присмотреть за ним, а сама займись своими делами», — интересно, что у нее за дела? «Может, ты не прочь маленько отвлечься». Хорошо звучит — «маленько отвлечься»; ему тоже хотелось отвлечься от мыслей о Гари и теплом детском тельце. Обнять бы его, хоть на минутку! Турин прихватил с собой и мешочек глины. «Гляди, — скажет он, — я тебе зверушку вылеплю. Кто тебе больше нравится: носорог? Или слон? Ладно, вылеплю слона». Нет, не так: «Папа вылепит тебе слона». Звучит хоть куда. «Папа налепит слонов, а мама пока сходит в магазин. Садись ко мне на коленки. Этому я, вишь, в Америке выучился. Ты знаешь, где Америка-то находится?» — спросит он, и Гари ответит: «Нет, папа, не знаю». — «Она далеко-далеко, за Атлантическим океаном. Когда-нибудь мы полетим туда, ты да я, на моем самолете». — «У тебя есть самолет, папа?» — «Да, разве мама тебе не говорила?» — «Нет, она ничего не говорила».

Сердце у Турина больно сжалось. Неужели она впрямь ничего не говорила? Как она могла! Но он все понял по выражению ее лица, когда последний раз встретил ее на углу улицы и стоял, протягивая руки, умоляя… хоть несколько минут… хоть одну минуточку, Карина! Почему? — спросил он тогда. Почему ты такая невозможная? Он ведь и мой сын, я никогда не увиливал, наоборот… Если ты не прекратишь тут шнырять, я пойду в полицию.