Рождественская оратория — страница 41 из 54

Наговорил и других глупостей: «Цветы надо поставить в воду», — чтобы они не заметили моего безумия.

Глядя на их лица, вдруг захотел собирать граблями листья, или сгребать в саду снег, или уткнуться в подушку, гладкую и чистую, только бы не смотреть на эти черты, где слишком много волнующего. Так много нужно было сказать, поэтому я не мог сказать ничего, заплакал и спрятался в подушку. И тогда, чувствуя, как их руки гладят меня по спине, сближаются и отдергиваются, опять сближаются, соприкасаясь кончиками пальцев, замирают так на миг-другой, я порадовался, что руки влюбленных могут встретиться у меня на спине, и уснул.

Потом, когда я проснулся, ко мне пришла Лучшая Сиделка и сказала: «Какие красивые цветы тебе подарили, и сестренка у тебя красавица». Ответил, что у нее сильное излучение, ведь она влюблена, и мне жаль, что я не выдерживаю присутствия людей, даже тех, кого люблю больше всего на свете. А Лучшая Сиделка сказала: «С ними как раз особенно трудно. — И добавила: — Ведь они очень о многом напоминают… А теперь давай-ка я расправлю твои простыни, чтобы стали прохладными». — «Прохладные простыни — замечательная штука», — сказал я, не стыдясь говорить такие простые слова.


15 февр. 1940 г.

Сегодня выходил в парк, бродил по тропинкам, обок с другими, деревья без листьев, воздух без тепла, и отсюда я заключаю, что прошло много времени. Оказывается, нас, идиотов, тут много, а «идиот» — слово греческое и означает «особенный», вот и я тоже «особенный», ни с кем не связанный. Быть Идиотом спокойно, ведь никто теперь не ждет, что я буду Помощником, буду Заботливым.

Частенько случается, что я вовсе не Идиот, напротив, в голове полная Ясность и Чистота. Боюсь, как бы кто этого не заметил и не отослал меня отсюда. Как тюлень высовывает голову из воды — я видел на картинках, — так мой рассудок поднимается на поверхность. Поскорей нырнуть назад, в глубину.

Ведь очутись я снаружи, все, что там есть, опять облепит меня, и случай будет тяжелый.

Армия спасения пела для нас в гостиной. Там была одна красивая девушка, но она ушла вместе со всеми. Разбудила тоску по Музыке. А ее здесь нет.


7 марта 1940 г.

Дважды меня навестили Ева-Лиса и Сплендид. Один визит был неудачный, мне пришлось выйти в коридор, чтобы оттереть излучение их лиц, и говорил я для их ушей очень бессвязно, вроде как не поспевал за ними, ведь они не переставая толковали о Фанни, которая передавала привет, и о ребенке, и все перемешалось, будто каша, и Ева-Лиса уронила мне на ладонь несколько слезинок, таких тяжелых, что я утонул под их грузом, и говорил о кораблях, какие видел там, в глубине, и, как мне казалось, радостно запел: «ГРЕБИТЕ же в шхеры, где ловится рыба».

После их ухода меня проведала Лучшая Сиделка, а ушли они внезапно, даже не попрощались. Лучшая Сиделка рассказывала о Простых Вещах — о том, как катается на лыжах, в Синем Спортивном Костюме с множеством карманов, берет с собой термос кофе и бутерброды, так что «по всему лесу чудесно пахнет кофе». Долго размышлял об этом во сне и при пробуждении, будто о Живописном Полотне. Она по-своему гладкая, успокаивающая.


Вчерашний визит — такое счастье! Я стоял у окна, глядел в парк. Множество свиристелей, капель. Они шли рука об руку, я помахал им и увидел свою руку, все пальцы, солнце светило на них, и я заплакал, так как почувствовал и свое тело, и имя, и все переживания, увидел все перед собой и, когда они вошли в палату, долго обнимал обоих, крепко-крепко, сказал, что очень по ним соскучился, хотя даже не подозревал об этом, спросил, не смущают ли их мои слезы, но они ответили, что нет. «Выздоравливаю потихоньку», — сказал я, что была чистая правда, я взял их руки и соединил, и мои руки тоже в этом участвовали.

Много расспрашивал о Сунне. Раньше не расспрашивал. Узнал, что Сплендидов папа тоже умер. И что они хотят обручиться и сыграть свадьбу, но не раньше, чем я поправлюсь и смогу прийти на торжество. Узнал, что ты, Виктор, подрос.

Решили прогуляться и посмотреть. Сосульки на водостоках длинные, ходить под ними опасно. Шел посередине, а они — по бокам. Играли в снежки. Вышли за ворота, пили в кафе кофе с булочками.

Очень-очень счастливый день!


13 марта 1940 г.

Постройки здесь из красного кирпича. Их много, все высокие, с зарешеченными окнами, чтобы мы не выпрыгнули из своих жизней, за которые они в ответе. Но я думаю, многие среди нас хотят жить, потому что перешли в Утреннюю Страну.

Часто плачу, но Доктор говорит, что хорошо, когда «каналы вновь открываются». Я думал при этом о Плоскодонках, о вереницах тополей на низких берегах, думал о Чистых простынях и больших Караваях хлеба, открытых сараях и скотине с темными глазами. Рассказал Доктору, и он объяснил, что теперь во мне возникло движение и Желание. Спросил, много ли я «обычно» читал. Сказал, что тут есть библиотека. Я очень перепугался, ведь многие книги — Философия и Размышления, а я размышлять не хочу, потому что все во мне переворачивается и я делаюсь внутри совсем белый. Взял Путевые Заметки, но и это оказалось чересчур, потому что Слова по-прежнему задевают меня и норовят разбередить открытые Раны.

Выпал снег, и в воздухе веет мягким теплом.


17 марта 1940 г.

Средь множества голосов, что говорят во мне, я порой различаю мой собственный. Но он пока очень слабый, усталый, истомленный попытками сделаться внятным в шуме, который создают другие. Я предался сну и безмолвию. Возможно, в отместку Фанни и еще больше — Маме, чья колыбельная умолкла и рассеялась. Фанни устроила мне гнездышко меж своих ног и рук, средь множества своих пальчиков. Как много глаз бывает у любящего!

Вновь, еще раз, изведать искренность кончиков собственных пальцев, следить их движение по бесконечным берегам женщины.


4 апреля 1940 г.

Все, кто плел корзины, не идиоты, но большинство идиотов тоже плело корзины, да в таких количествах, что, по-моему, из них можно возвести стену вокруг всей Швеции. Правда, на рынке эти корзины попадаются редко, может, мы экспортируем их за рубеж, то есть не Мы, плетельщики, а Те, кто завладел жизнью.

Те, кто устанавливает законы для этой жизни.

Те, кто говорит, что Жизнь — их владенье.

Те, кто использует нас, живущих безвинно,

блуждающих в мире, разумеющих лишь Хлеб,

лишь Воду, лишь Любовь

и не дающих угаснуть нашей Скудели.

Мы — Нагие Вопросы, у нас нет Облачений.

Сиделки пахнут снегом.

_____________

15 апреля 1940 г.

В какой миф меня затащит теперь, думал я, когда, выброшенный из центрифуги мрака, стоял за воротами лечебницы, еще крепко привязанный к ней пуповиной, опасаясь сразу и слишком поспешно двинуться в путь, опасаясь сразу опять вовлечься в жизнь, ведь я пока не успел сказать ни «да», ни «нет». Я хотел увидеть себя, Виктор. Хотел поиграть возможностями, будто мы обладаем свободой воли.

Я стоял на обочине дороги. В снежной слякоти, удивляясь, как много меня еще осталось в месиве мыслей после электрошоков, чувствуя, как мое имя сомкнулось вокруг меня.

Побывать в сумасшедшем доме. Что это значит? Как это окрасит меня? Какие континенты слов и понятий островами воздвигнутся над моей поверхностью, займут место, станут зримы как часть моего ландшафта? Станет ли то, что я был безумцем, моим единственным опытом, и даже в пятьдесят лет я буду рассказывать все ту же историю?!

Пишу, сидя в кафе. Отпущен на волю! Впереди только будущее. Только взрослая жизнь. Пью чай, наступает утро, я жду поезда. Мне еще виден парк вокруг лечебницы, где я гулял всю зиму, видны люди, которые скоро канут в глубины моего сознания, новые разговоры, новые чувственные впечатления запорошат их, поглотят, подобно тому как тропические джунгли поглощают храмы. Куда в таком случае денется лечебница? Утонет в недрах моего существа или растает в воздухе? Думаю, утонет, и каждая последующая беседа будет покоиться на подстилке сумасшедшего дома и окрашиваться, как лакмусовая бумажка. Опасаюсь покинуть это место, это кафе, пока не знаю наверняка. Заказал еще два бутерброда с сыром. Есть и другие поезда.

* * *

Целый час уже просидел тут, вероятно, просижу еще несколько, так как испытываю потребность запечатлеть в душе память об этой зиме, чтобы ее значимость — большая ли, малая ли — всегда оставалась рядом. Закрою глаза — и вижу черную калитку, возле которой нерешительно стоял час назад. С внутренней ее стороны — полное отсутствие требований, самый настоящий идиотизм. С внешней — одиночество, на каждом шагу требования и решения. По плечу ли они мне? Поживем — увидим, ты, Виктор, когда-нибудь это узнаешь.

Так много всего, что там внутри, мне хотелось бы описать. Доктор сказал, что душевной болезни в полном смысле слова мне опасаться незачем, но можно ожидать периодов обостренной впечатлительности. Я не опасаюсь. Знаю, что это такое, «когда тебя накрывает тьма», как она сейчас накрыла Европу. Во тьме тоже существует целый мир. Там тоже есть встречи и мечты, и некоторые из них приятны и занимательны.

Вот и утреннее солнышко. Освещает дорогу, бегущую сквозь черные калитки и дальше, через парк. Лужи блестят, кто-то отворяет окно в том коридоре на втором этаже, где тяжелое и безучастное сидело мое тело, где, ничего не желая, лежали мои руки. Да, свет здесь, вот он, и как бы мне хотелось до конца моих дней описывать один только свет, каким я когда-то давно ощутил его на повороте дороги: был летний вечер, косые солнечные лучи озаряли зеленые поля, я был печален и одинок. Как вдруг мое существо пронизало теплом, которое присутствовало повсюду. В листьях, в хлебах. Я был прозрачен, как Музыка. Я был — Адажио. Был одною из нот, неотъемлемой частью исполняемой пьесы, и, когда травы и деревья склонялись, я понимал, что кто-то легкими пальцами пробегал по всему живому, как по клавиатуре. Кто-то играл на мне, Виктор.