руженная провизией, Тесса исчезает в доме: какие картины ждут ее там?
Она помогает мужу — он на костылях — спуститься в сад за домом. Несет штатив и фотокамеру, устанавливает перед ним. Гладит его по волосам, уходит в дом. Муж направляет объектив вверх, на облака, плывущие с океана, медленно и тяжко надвигающиеся на Веллингтон. Облака меняют обличье и форму. Тают и густеют, смыкаются друг с другом, вовеки непостоянные. Птицы пролетают мимо линзы объектива, инвалид набрасывает на голову черное покрывало, сливается с фотокамерой в одно, проходит утро, минует полдень, черное покрывало трепещет на ветру. Какая-то женщина вытряхивает на балконе половик, появляется почтальон, шагает по газону к следующему участку, говорит покрывалу «привет», покрывало не отзывается. Наверно, есть некая картина, которая обрисуется, если набраться терпения. Неподалеку останавливается тележка торговца рыбой, женщины выбегают из подъездов, берут из ящиков сверкающих рыбин, кладут в корзины. Разговоры, голоса, то громкие, то тихие, рыбины дергаются, ветер крепчает — картина явно не та. Дни текут, Тесса Блейк выходит в сад, поднимает покрывало, ссора?.. Уговоры, просьбы? Что-то насчет обеда или той картины?
Дни бегут. Ветер набирает силу, океан бушует, вздымается огромными валами, пасмурно, льет дождь. Сиднер стоит на углу возле дома. Тесса Блейк выходит в сад, с мужем, он опирается на нее, усаживается поудобнее, она гладит его по волосам, дни бегут, черное покрывало соединяет мужчину и фотоаппарат.
Под сенью нового неведения — он больше не мог объять Тессу своими фантазиями — Сиднер чувствовал тревожное облегчение: время существовало. Раньше-то он так боялся пустоты после встречи с Тессой Шнайдеман-Блейк! Что делать потом? Взрослый, свободный, это верно. Мир открыт во всех направлениях. Ему вспомнилась Швеция, зимние катки, где «другие» катались на коньках. Вперед и задним ходом, и на одной ноге, будто фигуристы, девчонки подражали Соне Хени[76]. Свидание, смех, летучий и колкий, как снежная крупка… Грезя о Сульвейг, он научился играть на фортепиано, на органе. Грезя о Фанни, стал отцом. Грезя о Тессе, выучил английский и очутился за полмира от дома. Но если отвлечься от грез? Он когда-нибудь жил по собственному усмотрению? Нет. Впрочем, теперь ему дана передышка. Он лучше спал по ночам, и зарницы в распахнутых окнах самоубийства отдалились, утихли. Он не был готов умереть. И это путешествие было заклинанием против смерти. Завершить возможности «данной» жизни. Потом — посмертность. Но дело его жизни не завершено, миссия не доведена до конца. Ведь пока что она еще стояла между ним и смертью — пока что была передышка! И трогать ее нельзя.
— Кого? — спросил Стивен Элиот, вынув изо рта лампочку.
Они сидели на балках под самой крышей церковной колокольни, налаживали освещение. Снаружи бушевал ветер, колокольня гудела. Полы Стивенова пасторского сюртука свешивались с балки и придавали ему сходство с вороной. Сиднер по мере надобности подавал ему провода, а карманный фонарь, висевший на несколько ярусов ниже, раскачивался, и конус его света метался понизу.
— А-а, ну да, — сказал Стивен. — Твою princesse lointaine[77]?
— Я не знаю французского. У тебя есть отвертка? Стивен перегнулся через балку, протянул ему отвертку.
— Тебе знакомо вот это?
Мне в пору долгих майских дней
Мил щебет птиц издалека,
И снова в памяти живей
Моя любовь издалека.
Больной душе отрады нет,
И дикой розы белый цвет,
Как стужа зимняя, не мил.
Всей жизни счастье только в ней —
В моей любви издалека.
Прекрасней указать сумей, —
Вблизи или издалека![78]
— Красивые стихи! — воскликнул Сиднер.
— Отвратительно! — отозвался Стивен. — Эту «Кансону» пел своей princesse lointaine, даме, которая всегда говорит «нет», князь Блая, Джауфре Рюдель[79]. Мне претит такое поклонение, это же чистейшая смерть. Ты воображаешь, что обращаешь взгляд к живой женщине, когда говоришь об этой Тессе Блейк? Ты боишься ее морщин, ее неврозов… Она что же, так всегда и будет человеком по ту сторону? По ту сторону жизни? Отмотай-ка еще провода. Твой идеал по ту сторону, не здесь! Чем он отдаленнее, тем жарче страсть, а от всего близкого можно отречься. Отдаленное! Когда я читаю проповедь там, внизу… там, внизу, — повторил он и ткнул пальцем в глубину, — меня просто с души воротит каждый раз, как я прибегаю к символике отдаленности, будь она неладна. Претворяй ее в музыку! Я претворяю и слышу, как перед лицом отдаленного, религиозного люди превращаются в этакие недоразумения. Ведь что отсюда следует? А вот что: у нас нет никого близкого. И все сотворенные существа — несуразные образчики творения. Возвеличение подобных идей, подобной любви оборачивается отречением, аскезой и бегством. Будь добр, верни-ка отвертку! Любовь — благодеяние, ибо ей назначено дарить другому жизненную энергию. Назначено освободить закованного в гранит, чтобы каждый видел ее танцующие ноги, пусть даже танец уводит их прочь, но многие ли дерзают пойти на это? Много ли ты видишь любящих? Их же сразу видно, по блеску в глазах!
Набраться смелости.
Наконец-то размежеваться с нею. Дерзнуть развиваться так, чтобы «другие» от тебя не зависели. Решиться потерять, чтобы обрести кое-что другое: свою собственную жизнь. Он опять прогулялся к госпиталю. Выпил чаю с пациентами за компанию. Сестра Тесса спешила от группы к группе. Настало время переступить порог, совершить поступок, который в итоге сделает его одиноким. Выбраться из гнезда зависимостей. Он сидел на скамье под деревьями. Взглянул на эти деревья «последний раз перед тем, как…». Тесса Шнайдеман была уже близко. И Сиднер сказал:
— Сестра Тесса, не присядете на минуточку?
Ее колено, его рука.
— Вы знаете мое имя?
— Да, Тесса Шнайдеман.
— Вы следили за мной!
— Без дурного умысла. Мне бы хотелось поговорить с вами.
Ее колено придвинулось еще ближе к его руке. Он глянул по сторонам — спасения нет, ни среди деревьев, ни в облаках.
— Я не пациент, живу в частном пансионе «Гейдельберг».
— А я-то ломала себе голову.
— Я должен кое-что вам дать. Точнее, отдать. — Он вынул из кармана кулончик, протянул ей. — Меня зовут Сиднер Нурденссон, я из Швеции. Сын Арона. Когда-то…
Ее глаза вдруг расширились.
— Нет. Нет, это неправда. — Она вскочила и бегом устремилась прочь, ворвалась в кучку сестер на крыльце и исчезла.
Много сотен миль разделяло Новую Зеландию и Швецию, и все-таки это расстояние было ничтожно в сравнении с тем, что разделяло Тессу Блейк и Тессу Шнайдеман. Однажды днем, когда он сидел за работой, она постучала к нему в дверь. Сиднер вправду изо всех сил старался забыть ее. Стивен Элиот со своей стороны заваливал его работой: новая церковь должна стать музыкальным центром Веллингтона, необходимо раздобыть денег на покупку нот, привлечь музыкантов, дать объявления о наборе хористов. Они вместе ездили в глубь острова, наведывались в Маорийский округ, ловили в ручьях форель, собирали гербарий из растений, совершенно Сиднеру незнакомых. Но в облаках над ними были глаза Тессы.
А тело ее было в легкой тени птичьих стай, скользившей по горным склонам.
«Бывают женщины, которые особенно нравятся нам в комнатах, а другие — на вольном воздухе, — пишет Гёте о Фридерике. — Ее внешность, ее фигура были прелестнее всего, когда она шла по высокой тропинке; ее фация, казалось, соперничала с усеянною цветами землей, а непоколебимая веселость ее лица — с голубым небом»[80]. Тесса Шнайдеман была дочерью вольного воздуха, не в пример Тессе Блейк. Она выглядела прямо-таки смешно, когда стояла перед ним и теребила в руках сумочку, в строгом синем костюме, в сдвинутой набок шляпке на аккуратно уложенных волосах. Как медсестра она постоянно находилась в потоке текущих дел, да и как возвращающаяся домой, усталая жена тоже: профессиональные жесты по дороге уходили на покой, по мере приближения к дому уступали место другим. И он не знал, приносит ли она в дом, подобно Фридерике, «эту живительную атмосферу», умеет ли «сглаживать затруднения» и легко ли «устраняет случайные впечатления мелких неприятностей».
Но не верил в это. Однажды, когда шел за нею, он видел, как она остановилась. На углу, примерно на полпути от госпиталя к дому. Быстрые шаги вдруг замерли, она остановилась у какого-то забора и сорвала несколько листочков с живой изгороди, усыпанной красными цветами. Вытянула руку, присматриваясь к чему-то в жилках листьев, разжала пальцы. Провожала взглядом падающий листок, пока он не опустился на тротуар. Вот и все. Когда она пошла дальше, когда притяжение дома завладело ею, шаги у нее стали много тяжелее.
Это могло означать что угодно. Но Сиднеру вдруг страстно захотелось подобрать упавший листок, догнать ее и сказать: «Тесса Шнайдеман, расскажи, что ты увидела в этом листочке», — поймать ее в этой щелке меж двух реальностей, где она так явно оказалась нагой. Вот так же он не раз мечтал застать врасплох Фанни. Меж ладонью и еще не начатым жестом. Меж губами и словом.
Сейчас перед ним стояла третья Тесса — собранная из разрозненных фрагментов, для нее не подходящих. Для него не подходящих, ведь, может статься, на самом деле она именно такая. Это существо ему не нравилось, да и она сама, кажется, чувствовала себя в нем неуютно: взгляд блуждал по комнате, костяшки пальцев, сжимавшие ремешки сумки, побелели. Она старалась держаться неприступно и холодно, в голосе не было ни профессиональной сестринской твердости, ни (как он воображал) усталости миссис Блейк.
— Уютная у вас комната.