Рождественская оратория — страница 54 из 54

И я, оставив на отцовской спине синюю полосу, говорю «извини!», и как раз тут река расширяется, течет спокойно, и мне уже не просто пятнадцать лет, мне пятнадцать плюс его тридцать четыре, моя история раздвигается вспять и вперед, хотя пройдет время, прежде чем я пойму, что пережил. Сиднер осматривается в комнате: стулья, на которых должны бы сидеть женихи, стоят пустые. Пенелопа постарела и не рискует быть объектом домогательств.

— Вот, значит, какой ты, Виктор! И ведь ни одной открытки не прислал, а я столько раз просил тебя об этом. Сердишься, что я пропал?

— Не понимаю. Я никаких писем не получал, — говорю я.


Вероятно, Фанни любила Сиднера, как любят ночь и отсутствие. Но не могла подпустить его к себе слишком близко. В тот день, войдя в квартиру и увидев его, она упала в обморок. И очнуться рискнула далеко не сразу. По совету Сиднера, я убрался с глаз долой, понимая, что ей будет трудно объяснить, зачем она меня обманывала, пусть они сами в этом разберутся. Я вышел из дома, бродил по берегу озера, смятенный, слабый, но здоровый: неожиданно у меня появился отец, а с отцом — целая история.

— Ты часто видался со Слейпнером и Викторией? С Турином?

Я покачал головой. В глазах Фанни они были недостаточно «культурны» и скоро оставили попытки приглашать меня к себе; случайно встретив их где-нибудь, я здоровался, вот и все. А Турина, говорила она, мне вообще надо остерегаться. Ну а Евы-Лисы? Родной тети? Ты хоть раз их проведал? Нет. По телефону звонил? Нет. А на фортепиано хотя бы играл?

— После твоего отъезда, папа, здесь всегда была тишина.

Я был птицей в клетке, на бархатной жердочке. Вернувшись под вечер домой, я прошел прямиком к мольберту и сорвал с подрамника холст. Изрезал его на куски у нее на глазах. Они с Сиднером сидели на ящиках, каждый на своем. Впервые я увидел «жизнь без прикрас»: лицо, всегда тщательно «сделанное», утратило ясность и блеск, краска сбежала, на меня смотрели огромные, отчаянные глаза. Она потеряла над собой контроль, плакала и старела. И происходило это очень быстро, чуть ли не на виду. По привычке я приласкал ее, но человек, к которому я прикасался, ничем не походил на мою «изысканно-утонченную» маму. Никогда больше ей не удастся «сделать» себе то, прежнее лицо.


Первые дни я робел и боялся Сиднера, но ведь так много всего нужно было обсудить. Он рассчитывал пробыть в Швеции три месяца, навестить Еву-Лису и Сплендида, которые жили в Арвике. Еще он хотел как-нибудь сходить за брусникой, так он говорил. И вот мы повесили на велосипеды ведра, сложили в сумки термосы и бутерброды и покатили к Стёпафорсу.

Сиднер теперь был женат. Служил кантором в одной из веллингтонских церквей. Богатства не нажил, потому что жена его долго хворала тяжелой нервной болезнью, но сейчас чувствовала себя вполне хорошо, оттого он и рискнул отлучиться. Детей они не имели. Поэтому, сказал он, было бы замечательно, если б я нашел время приехать и погостить у них.

Бок о бок мы катили по щебеночным дорогам. Паутина мифа облетела, Сиднер стал просто человеком. Но для меня это не имело значения; ведь и сам я перестал быть птицей в клетке, возвысился до человека. Он сказал, что хочет научить меня играть на фортепиано. Передать мне толику своего «я». Мы наполнили ведра и шли все дальше в глубь леса.

— Я написал тебе так много писем. Лежат, наверно, где-нибудь у нее в ящике. Еще я вел дневник. Своего рода разъяснение.


Все эти арии, изъятые из прямолинейного, неумолимого хода событий, желавшие соединиться и взять в оборот незримую корневую систему моих представлений! Я родился в сетях образов, которым надлежало хранить верность. Улицы Сунне — мембраны, отсекающие тьму. Музыкальная шкатулка, приводившая в движение мою речь. Но откуда берется эта жажда сгустить краски, насытить яркостью каждый миллиметр, каждую секунду моего становления, начавшегося задолго до того, как я родился? Почему я так одержим Мистерией Начал? Почему так жажду составить карту, казалось бы, несущественных мгновений, что сонно мурлычут глубоко в минувшем и вдруг, будто хищные кошки, выскакивают наверх и метят когтями именно этот день, — почему? Я же не боюсь умереть, ведь жизнь сама отведет смерти надлежащее место, точно так же, как смерть некогда сотворила мою жизнь.

Наша история настигает нас, и меня она настигла в тот день в лесу, когда я, к превеликому своему удивлению, обнаружил, что уже рожден, хоть и не давал согласия и ничего для этого не делал, не вслушивался, не стал одним из звуков. Я уже был рожден и не заметил этого. Жизнь шла не только те пятнадцать лет, что были моими, но двадцать, и тридцать лет назад, когда Сульвейг погибла у поворота дороги, другим летом, в другом пространстве. Там я родился. Там начался мой путь. Сила, сотворенная смертью, забросила меня сюда, в лесную глушь. Я ожидал, что жизнь будет в каком-то другом месте. Что ее придется разыскивать, как принято в моей семье. И теперь, столько времени спустя, у меня частенько голова кругом идет при мысли, как случайны были шаги, что выводили нас на правильную дорогу, вели меня вперед. Но такое же головокружение всегда одолевает меня и звездными ночами, когда я выхожу во тьму, смотрю ввысь, и чувствую, как Земля движется в своей исполинской Вселенной, и осознаю, что еще некоторое время должен цепляться за эту землю. И пробуждать к звучанию музыку, которая дарит нам надежду.


А среди деревьев явилось своего рода откровение. Я знаю, человек проходит мимо великого множества знаков, знаю грехи невнимательности, силки безразличия. Но тут было неизбежное: Сиднер шевельнул пальцами, и из этого беспомощного жеста, казалось, хлынула музыка, мы вдруг услышали сильный и громкий голос:

And there were in the same country shepherds abiding in the fields, keeping watch over their flock by night. And, lo, the angel of the Lord came upon them, and the glory of the Lord shone about them: and they were sore afraid[96].

Лес наполнился инструментами, деревья закружились волчком, обернулись скрипками, контрабасами, фаготами, и грянул хорал:

Break through, oh lovely light of morn

and let the heavens dawn!

You shepherd folk, be not afeared,

because the angel tells you:

that this weak babe

shall be our comfort and joy,

thereto subdue the devil

and bring peace at last.[97]

Музыка сплетала сеть вокруг меня, становилась стенами и кровлей огромного здания, опоясанного строительными лесами, по которым я карабкался, а недостроенный этот собор устремлялся все дальше ввысь. И меж досками подмостьев я видел — сосны, лесное озерцо. Слышал птиц поодаль и поблизости, Сиднер стоял совершенно неподвижно и улыбался двум неуклюжим старикам на берегу озерца, прямо перед нами: по сторонам дорожного патефона сидели, оба в чем мать родила, Турин и Красавица Биргитта. Маленький костерок теплился под кофейником. Красавица Биргитта писала акварели. Нагибалась вперед, окунала кисточку в банку с водой, наносила несколько мазков и выпрямлялась, склонив голову набок. Плоды ее трудов были пришпилены к стволам окрестных сосен — банальные зарисовки озерца и голого Турина, читающего книгу, названия которой я не видел. Биргитта сверкала золотым зубом, и мне хотелось сделать эти несколько шагов, подойти к ним: значит, вот оно, то самое место.

Вот где он пропадал. В зеленой палатке, спрятанной под сенью деревьев. Деревянные башмаки у входа, одежда на веревке. Водомерки плясали на спокойной воде, плеснула рыба, а музыка все крепла. Когда я шевельнулся, намереваясь выйти из-за каменной глыбы, за которой стоял, Сиднер потянул меня за руку. Приложил палец к губам и знаком показал, что нам лучше уйти.

Да, он увлек меня в безмолвие леса.

— Виктор, никогда не говори ни Турину, ни кому другому о том, что ты видел! В этом уголке любви им никто больше не нужен. Будь доволен, что знаешь. Что мы с тобой знаем. Будь доволен, что видел это один-единственный раз. И помни, на земле случается и такое.