Рождественская шкатулка. Святочные рассказы русских классиков — страница 23 из 26

Немного погодя старуха поставила на стол горшок шипящих щей с пылу; Параша раздала ложки, нарезала хлеба, и вся семья, перекрестившись перед образом, уселась обедать.

– Ну вот, родные, и оброк внесли сполна, и год, благодарение Царю Небесному, перемогли благополучно, – произнёс Демьян, жадно прихлебывая горячих щей. – А по весне сдавалось мне, не быть такому добру, да, видно, не земля родит, а год… Помнишь, Петруха, как сумлевались мы, идучи березняком?.. Что говорить, наша доля заботная!.. Не то радоваться стать, не то плакать. То по дождю болит сердце, станет засушь – пропадёшь, думаешь; то мало его – опять беда, то града боишься, то за скотинку намучаешься вволюшку… Только вот в зиму и отведёшь душу, вздохнёшь, особливо как уродит Господь всякого жита да всего насторожено про случай… Лиха беда, помолотиться да хворостинки припасти, а там лежи себе на печке да обжигайся, пока не заиграли овражки, не пошла капель с кровель, да не шликнет жавороночек на проталинке; а там опять пошёл крестить нивку да почёсывать затылок, глядя на тучку али на солнышко!.. Нет, нынче грешно говорить, год вышел хороший; не знаю, как-то Господь пошлёт будущий…

– Надо, кажись, быть хорошему, касатик, – возразила старуха. – В сочельник вышла я за ворота, гляжу так-то: небо синее-синее, звёздам перечёту нет, так и горят, словно угольки какие…

– Давай Бог, чего много просить! Был бы такой, как нынешний, много довольны были бы Господом Богом! Вот, – прибавил он, шутливо трепля по плечу Парашу, – и молодую хозяюшку нынче нажили! Мотри, сношенька наша любезная, живи так, чтобы нам, старикам, не каяться… а тебе жить в любви с парнем нашим, не маяться!.. Так, что ли, Петруха?..

Пётр усмехнулся и поглядел на жену, которая, опустив глаза, зардела, что мак алый.

– Ну, теперь, я чай, и вздохнуть пора: смерть умаялся с дороги; печь-то добре горяча; ай да хозяйки – уважили! – произнес Демьян, выходя из-за стола.

Он перекрестился, снял с шестка кожух и полез на печь порасправить старые косточки. Немного погодя в потемневшей избушке сверкнула лучинка; снова загудело веретено, снова раздалось мерное пощёлкивание челнока; старушка подсела к Параше, ребятишки присоединились к ним вместе с котёнком – и полились тихие речи, под шумом веретена и прялки, которою управляла подслеповатая хозяйка. Время от времени всё смолкало в избушке; каждый, и малый и большой, прислушивался чутким ухом к треску мороза, который стучал в углы и ворота, – и снова гудело веретено, снова продолжались мирные речи…

Быстро проходит зимний вечер за лучиной: ребятишки уже давно прикорнули под образами на лавке; старушка, начинавшая кивать головою, отправилась на печку; Пётр и Параша взмостились на тёплые полати; лучина угасла; и вскоре всё смолкло в избушке Демьяна.

Один лишь сверчок-полунощник тянул дребезжащую песню свою… тише, тише… вдруг остановится, прислушается к мурлыканью котёнка, свернувшегося клубочком под печуркой… и снова трещит неугомонная песнь его всю ночь, вплоть до самого света…

Из повести «Четыре времени года». 1849

Е. Н. Поселянин. Святочные дни

Мысль, что всё случившееся с вами прошло безвозвратно и не может повториться, придаёт какую-то тихую грусть вашим воспоминаниям, и тем большую грусть, чем дальше эти воспоминания уходят.

Так и я тихо и грустно переживаю иногда мои детские годы и с тоскою смотрю на невозвратимые картины, которые никогда не возвратятся уже потому, что многих, многих людей того времени, мне близких, уже нет.

Воспоминания моего детства, относящиеся к Рождеству, связаны почему-то с представлением чрезвычайных холодов. Я вырос в Москве, и в моём детстве морозы за 25 градусов в декабре и январе не были редкостью. Конечно, нас в такие дни не посылали гулять, как это водилось ежедневно при нашем размеренном и строгом воспитании.

Что-то волшебное, живое чудилось в этих морозах. Бывало, если взгляды русского учителя и француженки, постоянно за нами следивших, не были очень зорки, подойдёшь в детской к большому окну, станешь рассматривать заиндевевшие стёкла. На них столько узоров нарисовал затейливый чудодей мороз: все шире и шире из узоров белых звёздочек вырастает какое-то царство, какие-то тихие, вдаль уходящие сказки. И так замечтаешься Бог знает о чём, пока тебя с упрёком не отведут от окна.

Когда опускали шторы и зажигали огни, то от мороза ставили к окнам большие старинные ширмы, и в комнате тогда, в нашей громадной детской, становилось ещё уютнее.

Комната эта была перерезана во всю её длину большой гимнастикой, по которой мы постоянно лазили, как белки, приобретая большую ловкость. В двух углах комнаты и по стенам были конюшни, где стоял разнообразный наш скот: лошади без сёдел и с сёдлами, из которых одни снимались с лошадей, другие были к ним прикреплены; коровы, ослы, повёрнутые головами к кормушкам. Были в комнате и старинные поместительные кресла с дубовыми рамками, в которых могли зараз помещаться нас несколько человек. Эти кресла, вместе со старинными стульями красного дерева с уходящими назад спинками, изображали, когда это требовалось, и корабли, и леса, и большие дорожные кареты, в которых едут путешественники, поджидаемые разбойниками.

Ещё помню я стол, имевший вместо одной обыкновенной доски внизу ещё вторую такую же сплошную, как верхняя, для того чтобы на неё могли упираться короткие детские ноги. В пространстве между этими двумя досками было очень удобно прятаться, и чувствовалось там очень уютно. Этот стол имел тоже большое значение в наших играх.

Когда я себя ещё очень мало помню, Рождество представлялось мне каким-то особенным временем наплыва сладких вещей.

Потом я стал помнить торжественную всенощную, громкое пение, тяжёлые паникадила в огнях, тяжёлые золотые ризы, клубы ладана, расстилающегося в храме, и над всем этим мысль о Младенце, Который только что родился и Который есть Бог.

Я чувствовал под этими напевами, под этой захватывающей церковной обстановкой какую-то приходящую с неба тайну, и тайна эта звала и обещала.

Было одно Рождество в моём семилетнем возрасте, которое я не забуду никогда, потому что оно было предварено несколькими, мало, может быть, видимыми событиями, которые, однако, оставили во мне глубокий след.

Наш отец, который был человек чрезвычайно занятой и не мог никогда присутствовать на наших уроках, захотел посмотреть, как и чему нас научили. Вместе с тем он пригласил к этому экзамену несколько родных и придал всему торжественную обстановку. Экзамен происходил у него на половине, куда мы никогда не смели ходить сами и куда нас приводили два раза в день утром и вечером, здороваться и прощаться с отцом. Я помню большой стол, покрытый зелёным сукном, каких-то незнакомых нам учителей и профессоров, какого-то важного протоиерея. После экзамена, который прошёл прекрасно, был большой обед, и нам подарили великолепные книги.

Но в тот же вечер со мной совершенно незаметно произошло такое обстоятельство, которое заложило в моей душе тёплую любовь к русской церковности.

Среди объявлений иллюстрированных изданий, рассылаемых перед Рождеством, к нам в дом попал один лист, на котором был изображен митрополит Филипп перед Иоанном Грозным. Доселе ещё я живо помню этот несколько размазанный чёрный рисунок: Филиппа, не сводящего строгого взора с лика Спасителя, царя, гневно перед ним стоящего и упирающегося на жезл, и толпу опричников. Не знаю, кто мне объяснил содержание картинки, но подвиг Филиппа возбудил во мне необыкновенный, хотя и молчаливый восторг. Я никому не рассказал о том, что пережил, но несколько дней ходил, всё думая о Филиппе.

В самый вечер экзамена нам сделали ванну, а я с детства любил звук падающей и плещущей воды. Сидя в ванне, производя нарочно руками движение, чтобы вода плескалась, переживая в это время ощущение необыкновенной уютности, я весь переносился в такой же студёный зимний вечер в Москву, в боярский дом Колычевых, и видел Филиппа, мальчиком, отроком, при дворе великокняжеском, взрослым, в одежде простолюдина уходящего из Москвы.

На другой день вечером отец забрал нас всех в сани и повёз по городу делать разные закупки, между прочим подарки для нас. Но, когда мы вернулись домой, пришла неожиданная весть.

У нас была старая няня Марья Андреевна, почтенная, видная собою, медлительная в движениях и очень любящая старушка, которая вынянчила нас всех и жила на покое у своей сестры, имевшей маленький домик на окраине города. Мне до сих пор представляются её седые волосы из-под гофрёной рюши белого чепчика, достойный, тихий взгляд её светлых глаз. Она обыкновенно приходила к нам на все большие праздники, в дни именин и рождения каждого из детей, так что мы ждали её скоро.

Между тем, когда мы вернулись домой, у нас сидела её сестра и сказала, что Марья Андреевна внезапно скончалась.

Я уже был тогда уверен в бессмертии души и с детской наивностью полагал, что душа первое время по разлучении с телом видимым образом ходит по тем местам, где она жила, и я поджидал, что Марья Андреевна придёт к нам в комнату ночью и не мог спать ни в эту ночь, ни в ближайшие ночи. По случаю холода нас не взяли на похороны, и я с ужасом представлял себе, как няню Марию Андреевну опускают в холодную, мёрзлую землю, в могилу, которую, как говорили старшие, еле могли вырыть, так застудилась земля.

И вот исчезновение близкого человека, который на днях должен был улыбнуться нам и теперь не придёт никогда, никогда, и появление на землю чудного Младенца: эта смерть и эта жизнь сливались в одну общую тайну, образуя, быть может, в душе и весь земной век чувство глубокого умилённого смирения перед неразрешимыми и вере лишь понятными загадками бытия.

В первый день праздника поутру всегда являлся к отцу какой-то старик очень аппетитного вида, похожий на тех гномов с седыми бородами, которых теперь расставляют в загородных садах. Мы слыхали, что этот старичок очень бедный и что у него есть внуки. Его всегда звали в кабинет к отцу, который оставался с ним некоторое время наедине; кажется, нам говорили, что отец его знает уже не один десяток лет, и я думаю, что отец его содержал. Потому он приходил к нам и приносил какие-нибудь незатейливые игрушки в виде белых мохнатых кроликов, какие-нибудь тёплые варежки или что-нибудь ещё в этом роде. Мне всегда было страшно жаль этого маленького старичка, его старости, его тихого голоса и ласкового взгляда и того, что он пришёл в такой мороз. На Пасху он обыкновенно приносил белые сахарные яйца.