Рождественские рассказы о детях. Произведения русских писателей — страница 11 из 45

– Да ведь я же слезал… Нет, это дрема… А надо ведь слезать… Чего же это я?.. И с чего это я тут на дереве, да в лесу… Чудно… А хорошо… Как хорошо… А надо слезать… долой… ну-тка, руку прежде… Еще… еще… Аль не хочет… Но, но!..

И машет шибко Федюк рукой, кнут-то позабыл, а Сивку одними вожжами не проймешь.

– Но, но, окаянная… Наваливай! Но, но!

Помчалась Сивка вихрем, страсть! Да с маху налетела на пенек и выкинула парня из розвальней торчком в снег.

– Ах ты, окаянная!.. – кричит Федюк с дерева.

А перед ним полянка пустая середь леса, а высокое, далекое небо, в звездах, раскинулось надо всем.

– Дрема… Какая дрема?.. Это тепло все. Небо-то, звездочки-то вишь как прыгают. А уж как мне хорошо, матка. Уж как это хорошо… Уж как… Матка!..

А матка в санях со свояченицей своей катит к нему, да не по дороге лесной, а по маковкам лесным, по воздухам несется… Подкатили сани к Федюку… И осветило мальчугана сиянье нестерпимое… Смотрит, а это не мать, а большущая барыня какая-то подъехала, в золотой бричке.

– Ай да бричка, что тебе иконостас в храме сияет. А кони завиваются, белые, длинные, будто не кони, а холсты сушить вывесили.

– Подь сюда… Иди… – кличут его.

Глядит паренек, из золотой брички манит его уж не та барыня, а барышня. Розовая вся, да какая уж с лица пригожая, да ласковая, да с божеским ликом, да с белыми крылышками.

Потянула она его к себе в сиянье свое, взяла на коленки, одно шелковое крыло распустила над собой высоко, другое загнула и его прикрыла, да прижала к себе на грудочку… Приголубила так-то, да ласкает и шепчет на ушко:

– Федюша, что тебе тут, родненький. Брось… Тамо-тко лучше… Хорошо, хорошохонь-ко там…

Взвились, что ль, кони махом могучим к звездам небесным, аль сама барышня с божеским ликом на крыльях воспарила… Уносит она младенца от мира к мирам, туда, в свою обитель, «идеже нет печали ни воздыханий, а жизнь бесконечная».

XI

Добралась Авдотья с деверем до кума Захара, где шажком, подремывая в розвальнях, а где в горку, по овражкам – пешком. Лошадка, впроголодь службу свою справляющая, еле ноги тащила. Деверь еще чаще солдатки вылезал, иной раз и на ровном месте, чтобы облегчить своего Гнедка, а в горку так даже вытягивал и помогал ему, шагая около и упираясь в передок саней, да приговаривая:

– Ну-тко ее, еще малость… Но, но! Недалече, еще навали, Гнеденький, еще чуточку.

Приехала Авдотья к куму к вечеру и тотчас получила должок. На радостях кума с деверем и кум с женой распили полштофа и долго до вечера пробеседовали о мудреном житье-бытье.

– Вот Маша все выручает, – говорила солдатка. – Аким молоко, творог да сметану берет, в город возит… А то ложись и помирай, ежели б не Маша.

Наконец в десятом часу все спать разлеглися и живо заснули. Скоро уж прихрапывают да присвистывают все, только одна Авдотья середь ночи все вертится, не спится ей, вздыхает да охает. Проснулся да услыхал ее и Захар.

– Чего ты? – спрашивает кум.

– Так, не знамо, что деется.

– Зазнобилось, что ли?

– Нетути, куманек, а так не спится, ноет у меня серденько…

– С чего ноет-то?

– Да вот что-то дома, мой-от что? Хфедор!

– Чего ему? Спит, поди, теперь.

– То-то, да. Вестимо, спит… Ночь ведь.

– Ну и тебе спать… Бабы вы!

– Не могу, родный, ноет сильно у меня серденько: что он, мой соколик, теперича… Коровушку бы как не увели…

– У вас эдак опасливо баловать. У станового под боком, – ворчит Захар.

– Дело-то предпраздничное, и всякому разживиться охота, хотя бы чужим добром. Ноне вишь времена какие.

– Не бойсь, у вас воров нету.

– Нету, нету, какие у нас воры. Господь еще миловал… Этого и в заводе нет.

– Ну вот и спи!

– Не могу, ноет мое серденько.

Захрапел опять Захар. А Авдотье не спится, ворочается она, охает да вздыхает. Кое-как задремала баба под утро уж, и сразу полез к ней сынишка Федюк. Красавец писаный, в тулупчике с оторочкой, кушак да шапка! Ахти мне! Просто он не он!.. Барчонок!

«Матка, я в город! – говорит. – Пусти…»

Не хочется Авдотье отпускать его, да не слушает… Идет. «Родненький! – плачется Авдотья. – Не ходи… Что тебе там? Я тебе анисовый пряник куплю на базаре…» Но не слушает сынишка… Рукой важно таково машет: «Прости, мама, не поминай лихом…» И с глаз чисто сгинул.

Встрепенулась Авдотья, вскочила на лавке и заорала. На дворе светает уж.

– Уж как явственно-то привиделось… И к чему бы это?! – вздыхает баба. – Помилуй нас, Матерь Божия… Чуден сон-от, ох чуден!

Да, чуден этот сон! Авдотья ничего не ведает, а душа-то материнская уж почуяла. Бывает так-то на свете. Частое это дело, и какое это дело – один Господь про то знает.

Раным-рано собралася Авдотья ко двору и в сумерки уж въезжала на село. У кабака Микалая Андреяновича народ галдел, как всегда, и внутри, и на крылечке, и кругом на улице, кто стоя, кто сидя рядком на большущем срубе.

Сочельник – день постный и молитвенный, под великий праздник, когда до звезды даже есть не полагается христианину. А ребята с села все знай льнут к кабаку. Грех, да ничего не поделаешь!..

Проехала Авдотья кабак и вздохнула: ее-то покойник тут все иждивение свое положил, да и помер от пьянства.

Недалече от кабака середи села ковылял кто-то по улице, мотаясь из стороны в сторону… Чуть под лошадь не попал.

– Это Софрон, – говорит солдатка, – ишь как его пошвыривает.

Софрон пропустил розвальни и заорал вслед басом:

– Я вас! Убью-у!.. Не смей меня… Никто!..

Проехали сани, а здоровый пес вылез на пьяный голос и залился… На шее веревка волочится за ним, знать, перегрыз да сорвался со двора. Лихо и злюче наскочил он на Софрона, за ноги раза два уж цапнул ловко и кружит. Вертится кругом, а сам заливается хрипло и вот съесть живьем готов пьяницу.

– Тютинька, не признал своих… Что ты, Тютинька! – ласково грозится Софрон, покачиваясь.

Пуще злится дворной пес и лезет на пьяницу.

– Тютинька, шавочка родненькая… – жалобно говорит Софрон, наклоняясь.

Пес обозлился не в меру, подскочил да и цап за грудь. Застрял, что ль, зуб длинный в дырявом армяке, но дернул он на себя мужика… Споткнулся и шлепнулся Софрон прямо на пса, но зато ради потехи сгреб его под себя.

– Стой, стой!.. Тютинька… – смеется Софрон, – давай бороться. Давай-кось я тебе салазки загну. – Ухватил Софрон пса поперек спины и, лежа на боку, обнимает да жмет крепко к себе. Собака ошалела от удивительной оказии и грызет, рвет армяк, а Софрон пищит ласково: – Тютинька, родименький, крестничек!..

Пес бьется, вертится, струсил совсем, да не совладает с мужиком и со страху остервенился и работает зубами, рвет на мужике что ни попало, от рукавов уж клочья летят, и вот цапнул пес раз и два наскрозь…

– Тютинька, родненький! – бормочет мужик.

Пес все рвет пьяного, клочья летят, а руки от плечей до пальцев все уж изгрызены, да ухо и щека прокушены. А Софрон чует только, как жгет да пощипывает ему тело, не то от мороза, не то от зубов песьих. Вырвался пес и удрал далече… А пьяница лежит, снег кровью своею красит и охает чувствительно:

– Вишь, Тютинька! Погрыз меня, крестничек, я тебя люблю, а ты меня во как обделал…

XII

Вечер. Час девятый. В усадьбе купца Агапа Силантьича все окна огнем горят, а пуще всего середи дома итальянское большое окно.

Середи залы белой елка зеленая растопырилась и вся в сиянии стоит, по веткам свечек видимо-невидимо, орехи золотые, пряники, суслики, яблоки, груши, леденцы. В глазах рябит. А внизу под елкой, на столе и на полу лошади, солдаты, телеги, домики, барыни, коровы, сабля, разносчик с лотком, дрожки, башня, труба и собачка белая, будто живая. Растворили двери залы, и махнули дети числом десять. Агап Силантьич, усмехаясь, за ними изволит шествовать, пропуская вперед себя – будто из почтения – свое пузо. За ним, поднявшись ради елки с постели, переваливается его супруга, а там и все домочадцы за ней… Дети постояли, поглядели и полезли к дереву. Крик, гам, шум, возня… дым коромыслом. Скоро растащили елочку и всю большую горницу засорили. Одни свечки остались, догорают и дымятся. В углу старший, Митрий Агапыч, заполучив дрожки, корову и саблю, командует над братьями меньшими. Усадил он солдата братнина на свои дрожки и возит.

– Отдай… Митя, отдай!.. – кричит младший брат, Семен.

– Мы в город, дурак, едем в гости. Ты чай готовь да ужин. Приедем к тебе, ты принимай.

– Отдай, не хочу… Отдай солдата…

– Да пойми, глупая голова, бал сделаем, танцы ты готовь. – И упрямо везет по зале чужого солдата на своих дрожках Митрий Агапыч.

– Ну, так я за твое… Голову корове оторву!

Ухватил Семен Агапыч братнину корову и с ней тягу… Митрий увидал, кричит: «Не смей, моя!..» Догнал брата и потащил свою корову Митрий Агапыч, потащил и Семен Агапыч. Заорал Митрий, и уж как это вышло – корова замычала, и хвост отвалился. И неведомо как… Раз! Раз!! И глядь, Семен Агапыч растянулся, на полу лежит. Орет удивительно благим матом маменькин любимчик, словно его ножом пырнули под самое сердце… Как на коньках по льду, выкатилась из гостиной мамушка старая… За ней и Агап Силантьич сановито пожаловал.

– Что такое?..

– Что? Да все то же. Вот, ваш баловник опять убил братца… – говорит мамушка.

– Чтой-то ты, Митрий?.. И-их! – укоряет отец. – Право слово. Нет у тебя другой повадки, только и знаешь, что братьям да сестрам в рыло заезжаешь. Добро бы большой человек был, а то ребенок. А чуть что, всякому накладываешь. Вон третевось Аленку-ключницу вдарил в живот кулаком, она по сю пору жалится: вертит у ней там. Вырастешь, что денег в судах истратишь эдак-то. Ей-богу!..

XIII

В ту же пору, в вечер тихий, тоже елочка чудная стоит среди леса в сиянье алмазном инея. Небо ясное, синеватое со звездами, будто вот серебристым бисером усыпанное, сводом далеким да высоким стоит над лесом… Мороз силен… Одеваются дерева с корней до маковки в белые уборы, будто ризки расшитые кружевные… Мертво все кругом… Затишье, безлюдье, полутемь. Только алые огоньки беззвучно по сугробам снеговым играют, будто перебегают да прыгают.