Зимою, в ясный солнечный день лес в снеговом убранстве казался мне великолепным. Впрочем, лес, как и вообще сельский пейзаж, мне всегда был по душе – во всякое время года, во всякую погоду. В летние дни, когда солнце с безоблачного, лазурного неба лило потоки яркого света и тепла на землю, утопавшую в зелени и в цветах, тогда эти знакомые мне места казались жизнерадостными и внушали мне тоже светлое, жизнерадостное чувство. Теперь в этих белоснежных равнинах, в этих лесах, запушенных снегом и дремлющих под серым, холодным небом в ожидании весны, была грустная, задумчивая прелесть, и я своей детской душою чувствовал эту прелесть нашей зимней северной природы, хотя словами я и не мог бы выразить своих ощущений. Вечером, возвращаясь домой, я останавливался у околицы и оглядывался на соседний лес, уже подернутый синеватой тенью зимних сумерек, на снежные равнины… Все было пустынно, безмолвно, безжизненно, но и в этом мертвенно-бледном зимнем виде было что-то привлекательное…
Зимние дни с белесоватым освещением, синие сумерки ясного морозного дня, лунные звездные сверкающие ночи и полумрак пасмурных зимних ночей – все было полно для меня таинственности и очарования… Нет в природе такого времени и такого уголка, где бы не было своей поэзии – светлой, торжествующей, или грустной, или мрачной и величественной. Поэзия в природе всюду, надо только уметь найти ее, почувствовать, а найти и почувствовать ее может тот, кто просто, как ребенок, всматривается в ее таинственный лик…
Я и не заметил, как подошло Рождество, и Рождественская звезда ярко загоралась в ясном вечернем небе над нашим садом. За обедом, поданным в тот день позже обыкновения, при свечах, появилась у нас на столе вареная пшеница и медовая сыта, как всегда бывало в нашем доме в сочельник.
В тогдашней моей хрестоматии было одно святочное стихотворение. Я помню, что вечером в сочельник, глядя из окна в сад на деревья и куртины, озаренные луной, я шептал:
По небу бледный месяц плыл,
Голодный зверь в ущелье выл.
Морозит. Завтра Рождество!..
Утром в первый день праздника к нам пришли со звездой деревенские ребятишки «славить» и принесли с собой запах овчинных полушубков и струю свежего, морозного воздуха. После «славленья» я с интересом принялся рассматривать их «звезду».
Ободок решета был оклеен глянцевитой цветной бумагой, и по всей окружности ободка были наклеены красные бумажные зубчики. Дно решета снаружи было также оклеено цветной бумагой, а посредине красовалась лубочная картина, изображавшая Еруслана Лазаревича в борьбе с каким-то трехглавым змием. Все это было сделано неумело, грубо, аляповато и мало напоминало звезду, но ребятишки, по-видимому, чрезвычайно были довольны своим изделием.
Вечером была у нас «елка», зеленая, стройная, горевшая огнями, увешанная гостинцами и всякой всячиной. Сашка и его маленький братишка, Витя, вместе со мной радовались, глядя на елку, и получили с нее свою долю подарков и гостинцев. Мне с елки достались три особенно ценные подарка: «Сказки Перро» с рисунками, какое-то путешествие по Африке и картина с изображением арабов, охотящихся на львов.
Восковые свечи ярко горели, в комнате припахивало воском и свежей еловой хвоей, а я, сидя у елки на полу, с восторгом заглядывал в книжки и любовался на великолепную картину.
Живы воспоминания детства!.. Проживи я хоть еще сто лет, они останутся в моей душе так же ярки и свежи… Все разошлись, я один остался в потемневшей зале. Свечи на елке догорали и гасли одна за другой, и лишь дымок, синеватой струйкой поднимавшийся там и сям среди зеленой хвои, указывал на то место, где догорела свеча. С каждой потухавшей свечкой в комнате становилось темнее, и ель погружалась в тень…
Я, как сказано, был склонен к мечтательности. Даже и теперь, в праздничные, веселые минуты, зеленая разукрашенная елка навеяла на меня грусть… Я представлял себе елку живым, чувствующим существом и, глядя на нее, думал: «Может быть, ей было больно и страшно, когда острие топора вонзилось в ее крепкий, стройный ствол…» Срубили елочку, лишили ее жизни. А как хорошо ей жилось в родном лесу! Спокойно, привольно, в тиши стояла она там, прикрытая сыпучим снегом, в ожидании светлых дней весны… Заяц, может быть, иногда под нею лежал; белка, распушив хвост, прыгала по ее ветвям; может быть, серый волк пробегал мимо нее. Летом порхали по ней птички и пели свои песенки…
Теперь с отрубленными корнями стоит она в комнате, и не радует ее ни ее блестящий наряд, ни блеск свечей. Высохнет ее хвоя и начнет осыпаться; снимут с нее все украшения, и очутится бедная елочка за кухней; изрубят ее, и кухарка, старуха Матрена, вместе с дровами сожжет ее в печке.
Тихо проходила зима в нашем Миролюбове. Метели наносили высокие сугробы вокруг усадьбы. В саду на снегу были видны следы заячьих лапок.
Я занимался своими уроками, читал, катался со взъезда, бегал на лыжах… Зимнее житье-бытье для меня приятно разнообразилось появлением раза два в зиму коробейников. Как, бывало, обрадуешься ему!..
Разносчик притащит в залу большой лубяной короб и начнет его развязывать. А я уж тут как тут и пожираю глазами короб, где, кроме массы разных вещей, были самые привлекательные для меня предметы – картины и книги. И с замиранием сердца жду, когда появятся книги и толстые пачки картин, еще пахнущих типографской краской. Мне нравился даже этот самый запах… И вот появлялись книги с рисунками и без рисунков и картины в красках и черные – глаза у меня разбегались.
Сам же разносчик, обладатель всех этих богатств, казался мне счастливейшим человеком в мире, и я от души завидовал тому, что он мог сколько угодно любоваться на свои картины и читать все эти книги.
Из книг я выбирал обыкновенно описание каких-нибудь путешествий или рассказы. Однажды, помню, купил книжку об Александре Македонском, составленную по Курцию. В детстве у меня были две-три картины, особенно любимые, купленные у разносчиков. Одна изображала внутренность двора позади дома; тут у телеги стояла лошадь, под навесом лежала собака, куры рылись в кучах соломы, на краю крыши сидела кошка, из двери хлева показывалась морда коровы. На другой картине по зимней дороге на тройке мчались путники по лесу, а стая волков гналась за ними.
Книжки, купленные у коробейника, через неделю оказывались уже прочитанными. В темную зимнюю пору, когда время так медлительно проходит в деревне, я вообще очень много читал. Читал историю Петра I, Фридриха Великого, Наполеона, приключения Робинзона Крузо, описания различных путешествий – в Америку, в полярные страны, на острова, населенные людоедами-дикарями; читал и заучивал басни Крылова, сочинения Пушкина, Жуковского, романы и повести русских и иностранных писателей. Но я не довольствовался отцовской библиотекой и иногда доставал из людской серые растрепанные книжки, пахнувшие махоркой. У нас в людской тоже были грамотеи, любители чтения… От них, помню, в разное время я добывал «Франциля Венециана и королеву Ренцивену», «Битву русских с кабардинцами», «Георга, милорда английского», «Стригольников», «Ведьму за Днепром»…
Нынче над этими серыми книжками смеются. Правда, иные из них были плохо, неумело написаны, но было между ними немало и таких книг, которые производили на читателей лучшее впечатление, чем многие из нынешних книжек. В них героями являлись люди великодушные, благородные, мужественные, защищавшие слабых от злых; такие герои могли служить идеалом.
IV
Зимой я ложился спать рано, тотчас же после ужина, в десятом часу, и, понятно, к пяти-шести часам утра я уже высыпался. Проснешься, бывало, полураскроешь глаза и видишь: на столе горит свеча, на окнах, разрисованных морозом, выступают белые узоры – какие-то фантастические листья, цветы, а за окном еще темнотемно… Няня с черным платочком на голове и в серой телогрейке ставит у печки самовар, старательно раздувая уголья; лицо ее то озаряется красноватым светом разгорающихся угольев, то пропадает в тени.
В доме тихо, все еще спят. Только мы с няней встаем с петухами, ни свет ни заря.
Несколько минут я лежу в полудремоте, потягиваюсь под теплым одеялом, то сомкну глаза, то открою, не то сплю, не то бодрствую, и какое-то отрадное чувство довольства и уюта охватывает меня, как будто в ту пору я чувствовал себя под чьим-то крылом, защищавшим меня от всех житейских бед и напастей. Давно уже я не испытываю этого отрадного, сладостного чувства, порывов наивной детской веры в то, что меня берегут, хранят и люди, и ангелы Божии, что никто меня не обидит под таким надежным покровом…
Когда же, бывало, я услышу, что самовар уже шумит и начинает закипать, я окончательно пробуждаюсь и бормочу:
– Здравствуй, няня!
– Здравствуй, батюшка! Вставай-ка, поднимайся! Станем чай пить, – ласково говорит няня, приготовляя на столе чай.
Я сбрасываю с себя одеяло, соскакиваю с постели и начинаю умываться. Я мигом одет, наскоро причесан и сижу за столом с няней перед весело шипящим самоваром. Няня наливает мне чашку чая, я беру ломоть ржаного хлеба, щедро посыпанный солью, и с аппетитом ем его, прихлебывая ароматный чай.
В это время няня иногда рассказывала мне свои сны. Иногда же я вытаскивал из-под подушки книгу и, попивая чай, принимался за чтение. Как были хороши эти тихие ранние часы, когда за окном в саду еще лежала ночная тень, а деревья и кусты, запорошенные снегом, мерещились, как привидения, в белесоватом сумраке!..
Давно уже кончились наши ранние зимние вставанья при огне, питье чая и чтение в ночной тишине… Давно уж нет на свете моей милой няни, нет мамы, папы и Всеволода Родионова, и Сашки, и старухи Матрены, и дядюшки Андрея; но теперь, когда я пишу эти воспоминания, они оживают передо мной. И страстно хотелось бы мне снова пожить с ними той далекой, прежней жизнью, побеседовать по душе, но они безмолвны, они молча проходят передо мной…
В девять часов я шел наверх, в столовую, пить чай, уже «настоящий», с мамой и папой. Тут уж были сливки, булки, еще теплые, только что вынутые из печки. Но чай с няней ранним утром был для меня милее и живее сохранился в памяти… Вскоре после чая я забирал книги, тетради и шел заниматься с мамой, а затем до обеда бегал на лыжах, гулял с Сашкой по усадьбе, устраивал из снега батареи… В сумерки я усаживался иногда на полу перед топившейся печкой и смотрел на груды горячих угольев, где рисовались передо мной всякие фантастические картины – горы, прорезанные темными ущельями, огненные пропасти, башни на скалах, замки, тут же на моих глазах превращавшиеся в развалины… Вечером, когда зажигали огонь, я принимался за арифметические задачи, заучивал французские и немецкие стихотворения, читал хрестоматию, чертил географические карты на память; помню, что мне хорошо удавались Аппенинский и Пиренейский п