Рождественские сказки Гофмана. Щелкунчик и другие волшебные истории — страница 71 из 121

рде, которую неизвестный держал в руке, предположил я, что это должно быть ночной сторож, и учтивейшим образом обратился к нему с просьбой: «Почтеннейший господин сторож! Умоляю вас, помогите мне прогнать мошенника правителя канцелярии Тусмана, что стоит у дверей, для того, чтобы честный правитель канцелярии Тусман, каковой есть я сам, мог попасть в свое жилище». – «Да вы, кажется, сошли с ума, Тусман?» – так ответил мне глухим голосом тот, к кому я обращался, причем я с ужасом заметил, что это был совсем не ночной сторож, а сам страшный золотых дел мастер, державший меня в своих руках. Тут ужас овладел мной уже совсем, и я почувствовал, как холодные капли пота катятся у меня по лбу. «Уважаемый господин профессор! – воскликнул я в отчаянии. – Прошу не сердитесь, что я в темноте принял вас за ночного сторожа! Называйте меня сами как хотите, пожалуй, даже на манер пустых французов: мосье Тусман, обращайтесь со мною как вам будет угодно. Я согласен на все, только, умоляю, спасите меня от этого ужасного наваждения, ведь это же в вашей власти!» А проклятый чернокнижник мне в ответ своим глухим замогильным голосом: «Вас никто не тронет, если вы здесь же, на месте, дадите мне клятву отказаться от женитьбы на Альбертине Фосвинкель». Советник, можешь себе представить, что я почувствовал при этом возмутительном предложении! «Господин профессор, – обратился я к негодяю, – вы хотите растерзать мое сердце! Я терпеть не могу вальса! Это самый безнравственный танец, и я сейчас видел, как моя невеста Альбертина Фосвинкель вальсировала с каким-то молодым человеком, и вальсировала так, что у меня, глядя на нее, помутилось в глазах. Однако, я все-таки не могу от нее отказаться! Не могу! Не могу!» Едва я произнес эти слова, проклятый колдун дал мне такого пинка, что я завертелся как волчок и, словно подхваченный непреодолимой силой, принялся вальсировать взад и вперед по Шпандауэрштрассе, чувствуя, что вместо дамы у меня торчит в руках помело, которым я исцарапал себе все лицо, между тем как невидимые руки пребольно колют меня в спину иголками, а кругом меня вальсируют, точно с такими же метлами, великое множество других правителей канцелярии Тусманов. Наконец в изнеможении упал я без чувств на землю. Занявшееся утро заставило меня открыть глаза, я взглянул и – представь, добрый школьный товарищ, мой ужас! – вдруг увидел, что сижу высоко верхом на бронзовой лошади памятника курфюрста, склоняясь головой на его медную грудь. На мое счастье, часовые дремали, и я смог незаметно, хотя и с опасностью для жизни, слезть прочь. На первых порах я хотел тотчас же бежать домой на Шпандауэрштрассе, но обуявший меня страх был так велик, что я решился укрыться у тебя!

– Послушай, правитель! – возразил советник. – Неужели ты серьезно хочешь меня уверить во всей чепухе, которую теперь наплел? Ну, кто когда-нибудь слышал, чтобы подобные вещи случались в нашем добром, просвещенном городе Берлине?

– Вот видишь, – отвечал Тусман, – как ошибочно судишь ты вследствие того, что ничего не читаешь! Если бы ты прочел, как я, «Microchronicon marchicum» Хафтития, ректора обеих школ – Берлинской и Кельнской на Шпрее, – ты бы узнал, что здесь случались и не такие вещи, и в заключение я выскажу тебе мое полное убеждение, что проклятый золотых дел мастер – сам нечестивый сатана, давший себе слово меня мучить и преследовать.



– Ну, ну, пожалуйста! – возразил советник. – Не морочь ты меня, прошу, этими суеверными бреднями. Вспомни лучше, не пропустил ли ты просто лишний стаканчик, а затем сдуру сам взобрался на бронзовую лошадь курфюрста?

Тусман готов был почти расплакаться от такого обидного подозрения, но постарался скрыть это насколько мог. Советник, между тем, сидел с очень серьезным лицом, когда же Тусман, несмотря ни на что, продолжал уверять, что все рассказанное им случилось на самом деле, то он не выдержал и сказал: «Послушай, правитель! Чем больше я слушаю твои рассказы о старом еврее и золотых дел мастере, с которыми ты, совершенно вопреки твоему умеренному образу жизни, пировал поздней ночью, тем более прихожу к убеждению, что твой еврей – это просто старый Манассия, мой старый знакомец, а чернокнижный золотых дел мастер не кто иной, как ювелир Леонгард, время от времени появляющийся в Берлине. Хотя я, действительно, не так много прочел книг, как ты, но это не мешает мне, однако, очень хорошо знать, что и Манассия, и Леонгард – просто честные люди и уж никак не чернокнижники. Я даже удивляюсь, как такой хороший юрист, как ты, забываешь, что колдовство строжайше запрещено законом, и что заведомый чернокнижник никогда не получит ремесленного свидетельства, по которому мог бы чем-нибудь заниматься. Слушая тебя, мне пришло даже в голову очень нехорошее подозрение! Да, да! Пришло, хотя я и надеюсь, что оно несправедливо. Я просто готов подумать, что ты намерен отказаться от женитьбы на моей дочери, для чего и выдумал всю эту чепуху. Как, в самом деле, тебе жениться, если черт угрожает тебе оторвать за это обе ноги и вдобавок исколоть всю спину булавками?! Но если это так, то мне очень горько узнать, до какой степени ты проникнут ложью и лицемерием!

Это обидное предположение вывело Тусмана решительно из себя. Он стал уверять и клясться, что любит Альбертину до безумия, что он второй Леандр, второй Троил, что готов скорее даже на мученическую смерть от когтей сатаны, чем согласится от нее отказаться.

Пока Тусман в жару произносил эту клятву, внезапно кто-то постучал в дверь, и вслед затем вошел старый Манассия, о котором только что говорил советник.

При виде старика Тусман закричал как исступленный:

– О, Господи милосердный! Это тот самый еврей, что делал вчера червонцы из редьки и бросал их в голову золотых дел мастера! Того и гляди сейчас явится и другой чернокнижник!

И он совсем было бросился к дверям, но советник удержал его со словами:

– Нет, нет, постой, сейчас все объяснится.

Затем, обратившись к старику Манассии, он повторил ему рассказ Тусмана обо всем, что, по его словам, случилось прошлой ночью в погребке на Александерплац.

Манассия язвительно засмеялся, искоса посмотрев на Тусмана, и сказал:

– Я не знаю, чего от меня хочет этот господин, но вчера пришел он в погребок вместе с золотых дел мастером Леонгардом в то время, как я тоже там сидел за стаканом вина, отдыхая после трудной работы, задержавшей меня почти до полуночи. Затем стал он пить стакан за стаканом и, едва держась на ногах, вышел, шатаясь, на улицу.

– Видишь! – воскликнул советник, обращаясь к Тусману. – Я тебе говорил то же самое и теперь прибавлю, что эту скверную привычку должен ты бросить непременно, если хочешь жениться на моей дочери.

Правитель канцелярии, совершенно уничтоженный несправедливым подозрением, в бессилии опустился в кресло, закрыл глаза и с видом глубокого горя что-то бормотал.

– Вот плоды дурного поведения! – сказал, указывая на него, советник. – Прошатался всю ночь, а теперь вот раскис и размяк!

Затем, несмотря на все протесты со стороны Тусмана, советник укутал ему голову белым платком, кликнул проезжавший мимо наемный экипаж и, усадив его туда, отправил домой на Шпандауэрштрассе.

– Ну что скажите нового, Манассия? – обратился советник к своему гостю.

Манассия осклабился с довольным видом и затем сказал, что советник, наверно, и не предчувствует, какую приятную новость намерен он ему сообщить.

Любопытство советника было возбуждено до крайности этим предисловием, и он пристал к Манассии с неотступной просьбой рассказать, в чем дело. Тогда старик с таинственным видом объявил, что недавно возвратился в Берлин из Италии его племянник, Беньямин Дюммерль, молодой человек красивой наружности, обладатель миллионного состояния и, наконец, только что возведенный в Вене за свои неисчислимые заслуги в баронское звание. И этот самый племянник, страстно влюбившись в Альбертину, предлагал ей теперь, ни более ни менее, как свою руку и сердце…

Молодого барона Дюммерля можно было постоянно видеть в театре, где он важно сидел, развалившись в ложе первого яруса, а еще чаще – на всевозможных концертах. Все знали, что барон длинен и сух, как бобовый стручок, что у него совершенно желтый цвет лица, черные как смоль волосы и бакенбарды, и что вообще он каждым своим суставом выдавал разительным образом свое восточное происхождение. Одевался барон всегда щеголем, по последней английской модной картинке, говорил на всех языках, хотя и с заметным, свойственным его нации акцентом, пиликал немного на скрипке, дребезжал на фортепьянах, кропал плохие стихи, разыгрывал без толку и смысла знатока литературы и искусства, острил всегда невпопад. Словом, – нахальный, навязчивый, несносный был он, по выражению людей почтенных и образованных, в общество которых втирался всеми силами, несносным шалопаем. Если прибавить к этому, что, несмотря на свое богатство, он был скряга и крохобор, то станет понятным, что даже неразборчивые в своем преклонении перед золотым тельцом люди не слишком охотно искали его общества.

Советник не мог, однако, выслушав предложение Манассии от его дорогого племянника, удержаться от выражения некоторого удовольствия при мысли о полумиллионе, действительно принадлежавшем Беньямину, но в ту же минуту вспомнил он о важном препятствии, которое, по его мнению, могло расстроить все дело.

– Любезный друг, – сказал он старику, – вы забываете, что ведь ваш достойный племянник исповедует иную веру.

– Ну, так что же? – возразил Манассия. – Довольно того, что он влюблен в вашу дочь, и если только она будет согласна, то неужели вы думаете, он остановится перед тем, чтобы окропить себе лоб несколькими каплями воды? Ведь от этого его не убудет. Подумайте об этом, любезный советник, а я дня через два зайду к вам опять вместе с моим маленьким бароном.

С этими словами Манассия вышел.

Советник, оставшись один, стал раздумывать. Несмотря на свою скупость, бесхарактерность и беспринципность, все в нем возмущалось, когда представлял он свою Альбертину замужем за противным Беньямином.