Рождественское чудо. Антология волшебных историй — страница 13 из 34

Вот прислали к нам французов. На них поначалу смотрели волками. Но народ у нас отходчивый, да и вид у них был больно жалкий, как не смилостивиться? Держали их вольно, знали же, что не убегут, кормили сытно. Одни благодарны были за добро, как родные стали. Другие осмелели да обнаглели, особливо офицеры ихние.

Тут как раз весть подошла, что наши побеждают, и Бонапартий то ли готов деру дать, то ли уже сбежал.

Народ, знамо дело, радуется да веселится.

А ихний главный офицер, не знаю, как по имени, все колонель да колонель его звали, говорит исправнику нашему: рано, мол, обрадовались. Ужо погодите, по весне соберет государь наш анперёр рать такую, что во всем свете не видано. Было двунадесять языков, станет дважды двунадесять. Все страны под ружье поставит, что ему подвластны – италиянцев да гишпанцев, а туркам да полякам и счета нет. А у вас тут одни старики, бабы да дети остались, ни за что вам не совладать!

Исправник наш еще у фельдмаршала Суворова служил, уж при Павле Петровиче с армии в отставку вышел и сюда назначен был. Он, не будь дурак, и отвечает:

– А не боимся мы вашего великого воинства! Как собрали летом ополчение, так к весне и новое соберем, из медведей, потому как нас они слушают.

– Да быть такого не может, – отвечает колонель.

Короче, побились они с полицмейстером об заклад, что к Масленице полк медведей здесь соберется, да еще и парадом пройдет.

Сам я, конечно, при том разговоре не был, люди сказывали. А только созвал исправник всех медвежьих вожаков и говорит:

– Приказ мой такой: чтоб обучили вы своих медведей воинским артикулам, чтоб на Маслену могли строем по Сергиевке пройти, да французикам экзерциции показать, как бы с ружьями. А иначе позор нам будет на все Европии. Понятно?

И кулак кажет здоровенный – как тут не понять?

Когда же это было-то? Да уж не упомню. Никола Зимний точно миновал, а до Рождества еще время было.

При чем тут Рождество, если срок до Масленицы назначили? А вот слушайте дальше.

Вернулся Аникита Петрович до дому и говорит:

– Как начальство велело, так и поступим. Буду своего Михайлу артикулам обучать, Да и ты баловство прекращай, – это он мне, значит.

Что ж, делать нечего, пришлось Потапушку в науку брать, не все ему было с Дуняшей играться. А наука та прежестокая. Иначе никак нельзя. Медведь же зверь, на четырех лапах поставлен, а ты его на двух ходить заставь, яко человека! А еще и плясать!

Вот как то делалось. Надевали мишке на задние лапы деревянные башмаки. Потом брали особую плиту железную, накаляли ее на угольях, и мишку на нее запускали. Он тут на задние лапы и вскидывался. Чтоб передние не обжечь. И так столь раз, пока он на задних лапах стоять да ходить не привыкнет. А после того башмаки снимают – и снова его на плиту, босыми лапами. И притом в барабан бьют. А медведь, делать нечего, с лапы на лапу переступает, То одну поднимет, то другую, чтоб остудить, а по виду будто пляшет. А барабан стучит-гремит! И после того мишка, как заслышит барабан, по привычке плясать начинает, без всякой плиты раскаленной. Тут его и кланяться учат, и подачку просить, и ходить фертом, и барыню-модницу представлять. А чтоб из повиновения не выходил, продевают в нос больницу. Это такое кольцо железное. Как что, так дернет вожак за это кольцо, медведь из-за лютой боли снова слушается. Потому и больница.

Не плачь, Марфинька! Это только преподобный Сергий медведя без всякой корысти привечал да последней краюхой хлеба с ним делился. Так на то он и святой. А мы все люди грешные, все, что делаем, – пропитанья ради. И медведей учим не для развлечения, а чтоб на хлеб насущный заработать.

Но, по правде сказать, тогда я ничем не умней тебя был. Шибко жалко было Потапушку. Думал: мало того что охотники берлогу его разорили, медведиху-матушку убили, шкуру да мясо продали, так еще и мы его мучаем. А он-то был непонятлив, никак в толк не мог взять, чего от него хотят, не пляшет, не кланяется, а только плачет, как дитя малое. А я рядом стою, в барабан стучу, а сам слезами заливаюсь. Хозяин серчает, а его тоже понять можно – кроме обычных штук, еще и воинским артикулам мишку учить надобно! Так что, бывало, и Потапушку палкой огладит, и меня. Я тебя, кричит, от сиротства твоего в дом взял, ремеслу учу, а тут нюни разводишь!

И вот как-то перед Святками, уж так крепко серчал Аникита Петрович, что взяла меня обида. И решил я из дому сбежать вместе с Потапушкой. Это посреди зимы! Сказано, дурак же был. Думал – переберусь через Волгу. Лед крепко стоял, по нему хоть рота гренадер шагать может, не треснет. А там – в Итиль-город, в нем с осени народу понабилось, бают, есть и баре богатые московские. Небось, скучают по зиме. У кого-нибудь мы с Потапушкой и прокормимся, а там видно будет.

Вот стемнело – а темнеет перед Святками рано, хоть за окно гляньте. В доме все спать легли. Я в сарайчик пробрался, где медведей держали. Хозяйский Михайла ко мне привык, шуму поднимать не стал, пофырчал только. А я Потапушку вывел – и деру. Не было у него кольца в носу, мал был еще для этого. Но он все равно за мной повсюду бегал, как собачка. Вещей своих у меня было только что на мне – да и жаловаться грех, тулупчик и шапку мне Аникита Петрович справил, чтоб на чужедальней стороне не замерз. Да сухарей на поварне взял, у нас водилось, медведей прикармливать.

Я уж говорил, – зимой в Сергиевке словно в дальнем царстве. Но не так, чтоб совсем не проехать, ни пройти, санный путь-то был. Купцы, бывало, обозами приезжали, а тот год и казенный курьер на тройке прикатывал – война же. Вот я и решил, что по этому санному пути до переправы и дойду. Что мне – я хоть и в возраст не вошел, с вожаком много где побывал, много дорог исходил, и ничуть не боялся. Волки, конечно, зимой по лесам рыщут, однако еще не та пора, чтоб они оголодали совсем, до Львиного дня, когда им все дозволено, еще сколь времени! А главное – Потапушка был при мне, он хоть и мал был, а все равно, волчина медвежьего духа боится. И без страха пустился я в дорогу. А вот зря.

Когда выходил – луна сияла, звезды высыпали, санный путь как на ладони был виден. А как в лес поглубже зашел – ветром потянуло, сперва не шибко, но достаточно, чтоб темные тучи наползли, скрыли луну со звездами. Темно стало – хоть глаз выколи. Я, однако ж, иду, не сворачиваю. Потапушка рядом со мной по снегу переваливается, радуется. Ему бы спать в берлоге положено, но как забрали его из лесу, так и не узнал он этого.

А снег-то глубокий, не зря же купцы меньше, чем в двух санях, каждые с тройкой коней, гусем запряженных, не ездят зимой. Иначе застрянут. Ели да сосны стоят, снегом укутанные, ветками качнут – с ног до головы осыплют. Ближе к реке зимой артельщики для весеннего сплава лес рубят. Я надеялся на стук их топоров выйти, но далеко еще до вырубок было, да и ночь стояла. Тишина кругом, только сыч пропищит иногда, иль тетерев либо иная какая птица с ветки на ветку перемахнет.

А ветер все злей да кусачей, не только тучи гонит, а и снег поднял так, что словно завесой все закрыло. Запуржило так, что никаких путей-дорог не найти. Я-то, дурак, верил, что ни за что не заплутаю, завсегда верную дорогу сумею найти. Ан заблудился так, что ни заката, ни восхода, ни полудня, ни сивера не различу. Мечусь ровно заяц какой меж деревьев да в сугробах все глубже увязаю. Потапушка как чует, что я перепугался, начал стенать и голосить. Я еще больше испугался. Думаю, вдруг рысь с ветки прянет. Она ведь только огня боится да стрельбы ружейной. Так люди говорят, сам я не видывал. Были у меня на всяк случай, кремень, да трут, да свечки огарочек, да как костер развести в такую метель?

Ох, не того я боялся, чего следовало!

Вдруг сугроб перед нами распахнулся, да как выскочит оттуда чудище премерзкое! С виду вроде бабы, только выше и шире мужика здоровенного, черным волосом поросло. Рожа не звериная и не человецкая, зенки красные, зубищи скалит, только не рычит, не кричит, а пляшет-пляшет, ровно медведь на плите раскаленной.

То святочница была, детушки. Всякая нечисть на Великие праздники прячется, под землю убирается. Так заведено. Потому перед праздниками нечистая сила особо злится. И святочница – она навроде кикиморы, но только перед Святками появляется, на беду таких как я, дурных на голову. Вот тянет она к нам ручищи длинные, а на ручищах тех когти как ножи остры, как лопаты широки!

Потапушка ко мне жмется, а коготь ему по уху скользнул, как ножом порезал. И заколупала бы тварь когтищами и меня, и Потапушку… да чтоб вы думали?

Святочницы – они ж бабы, превыше всего любят безделушки да побрякушки. Ей цацку какую подбросишь, она обо всем забудет, любоваться на подаренье примется. У меня, конечно, ничего такого не было при себе, да и забыл я со страху про ту примету верную. А у Потапушки же на шее ленточка была цветная, с вышивкой, что Дуня хозяйская повязала! Когда его святочница цапнула, ленточка возьми и развяжись, и у чудищи на когте повисла. Она глазищи выкатила и давай ленточку вертеть, к себе прикладывать, и так, и сяк.

Я Потапушку в охапку сгреб, хоть тяжеленек он был изрядно, и давай деру.

Бегу, бегу по лесу, пока не задохнулся совсем. Спустил медвежонка с рук, отдышался, огляделся, да ничего, что бы на дорогу вывело, не углядел. Еще глубже в чащобу я забежал.

Бродим мы, бродим. У Потапушки из уха порванного кровь на снег каплет… совсем беда, думаю, замерзну в темном бору.

Вдруг слышу – словно бы колокол ударил где-то вдали. Неужто, думаю, село рядом, и к утрене звонят? Повернулся я и побрел туда, откуда звон послышался. Потапушка за мной поскакал.

Звону настоящего, церковного, однако, не слышно было. Ударило еще раз, да глухо так, и стихло. Все же иду, делать нечего. Тут и метель стала стихать, а вскоре и вовсе улеглась. Звезды высыпали, ясно стало. Я еще поспешнее побрел туда, откуда звон слышался, пусть и в снег по поясь проваливался.

Выбрался на опушку леса – впрямь село. Избы стоят, амбары, посередь церковка высится.