Рождественское чудо. Антология волшебных историй — страница 19 из 34

дун или чародей. Сильно он народ православный не любит. Как пробудился, так Балабановых подчинил и сбил с пути истинного.

– Уразумел, почему вас потянуло в храм бомбу тащить? – Мещеряков пнул Еремея, который притворялся равнодушным, а сам внимательно слушал рассказ Луки Архиповича. – В архимандрита бомбу кидали… Кто первый додумался здесь лабораторию устроить?

– Лашкевич, – сдавленно проговорил Еремей. – А потом Минц его поддержал. Хорошо здесь, говорил. Силы прибывают. – Он вздохнул и вдруг пискнул фальцетом. – Иуда… Куда нас завел?!

– Вот семь раз надо подумать, прежде чем связываться! – назидательно произнес Мещеряков. – Внутренний враг он такой – бунтовщики, студенты, конокрады… – И повернулся к Архиповичу. – И что же нам делать?

– Не знаю, барин. Мне-то что? Я бесплотный. Мне сколько лет вся эта сволочь ничего сделать не смогла…

– Да! Забыл спросить? Они-то лютые душегубы, а тебя за что здесь привязало?

– Так я тоже душегуб получаюсь, – пожал плечами призрак. – Крысиным ядом людей накормил.

– Нелюдей.

– А то без разницы. Это вам, жандармам, легко. Кто подозрительный показался – «бах!» из левольверта! И все. А мы людишки черные, нам самосуд вершить не положено. Нас и на земле за это судят, и Бог наказывает.

– Я бы на месте Бога простил, – вздохнул ротмистр.

– Не богохульствуйте, ваше благородие! – воскликнул Еремей. – Мы, может, последние мгновения доживаем? О душе подумать надо!

Мещеряков кивнул. Удивительно хоть в чем-то соглашаться с бомбистом-социалистом, но в данном случае бывший семинарист прав. Становилось все холоднее и холоднее. Уже градусов двадцать по Реомюру. Дыхание замерзает на усах сосульками. Пальцев на ногах жандарм давно не чувствовал. Как и кончик носа. До утра без движения внутри тесной окружности они не выстоят. Превратятся в ледышки. Но и выходить за ее пределы не хочется. Сводить близкое знакомство с семейкой Балабановых – то еще удовольствие. Мещеряков вспомнил незавидную кончину Соломона Минца и Барбары Руцинской и содрогнулся.

– Ну, так помолитесь за всех нас, господин Еремей Тихий – социалист, террорист, бомбист. Ведь Иисус Христос учил любить всех, независимо от политических разногласий. Помолитесь – вдруг поможет. Нам сейчас только чудо и поможет.

Бомбист не стал возражать. А что ему оставалось делать? С трудом, стараясь не слишком уж опираться на простреленную ногу, он встал на колени, сложил руки перед грудью и начал:

– Ныне приступих аз грешный и обремененный к Тебе, Владыце и Богу моему; не смею же взирати на небо, токмо молюся, глаголя: даждь ми, Господи, ум, да плачуся дел моих горько. Помилуй мя, Боже, помилуй мя.

Призраки, кружившие у меловой черты, опасливо глянули в его сторону. Но ничего больше не случилось.

– О, горе мне грешному! Паче всех человек окаянен есмь, покаяния несть во мне; даждь ми, Господи, слезы, да плачуся дел моих горько. – Постепенно голос Еремея окреп, стал зычен и раскатист. Слова отражались от ледяных стен, рикошетили, словно пули, и эхом раскатывались в пустой анфиладе. – Помышляю день страшный и плачуся деяний моих лукавых: како отвещаю Безсмертному Царю, или коим дерзновением воззрю на Судию, блудный аз? Благоутробный Отче, Сыне Единородный и Душе Святый, помилуй мя.

Мещерякову показалось, что воздух становится теплее. Но, скорее всего, просто показалось.

– Воспомяни, окаянный человече, како лжам, клеветам, разбою, немощем, лютым зверем, грехов ради порабощен еси; душе моя грешная, того ли восхотела еси? Помилуй мя, Боже, помилуй мя. Трепещут ми уди, всеми бо сотворих вину: очима взираяй, ушима слышай, языком злая глаголяй, всего себе геенне предаяй; душе моя грешная, сего ли восхотела еси?

Да нет же! Не показалось!

От коленопреклоненного Еремея расходилось тепло, как от изразцовой печи.

И даже свет!

Бывший семинарист излучал неяркое золотистое свечение. Теплое и уютное, как настольная лампа с желтым абажуром. И оно разгоралось все сильнее по мере того, как громче становились слова покаянной молитвы.

– Душе моя, почто грехами богатееши, почто волю диаволю твориши, в чесом надежду полагаеши? Престани от сих и обратися к Богу с плачем, зовущи: милосерде Господи, помилуй мя грешнаго. Помысли, душе моя, горький час смерти и страшный суд Творца твоего и Бога: Ангели бо грознии поймут тя, душе, и в вечный огнь введут: убо прежде смерти покайся, вопиющи: Господи, помилуй мя грешнаго.

Неожиданно Еремей встал на ноги, будто и не было пули, засевшей в бедре. Раскинул руки.

– Припади, душе моя, к Божией Матери и помолися Той, есть бо скорая помощница кающимся, умолит Сына Христа Бога, и помилует мя недостойнаго. Верую, яко приидеши судити живых и мертвых, и вси во своем чину станут, старии и младии, владыки и князи, девы и священницы; где обрящуся аз? Сего ради вопию: даждь ми, Господи, прежде конца покаяние.

Прежде, чем Илья Павлович успел ему помешать, Тихий перешагнул меловую черту. Он уже сиял, будто полуденное солнце. Больно становилось глазам, если смотреть прямо.

– Но, Владыко Господи Иисусе Христе, сокровище благих, даруй мне покаяние всецелое и сердце люботрудное во взыскание Твое, даруй мне благодать Твою и обнови во мне зраки Твоего образа. Оставих Тя, не остави мене; изыди на взыскание мое, возведи к пажити Твоей и сопричти мя овцам избраннаго Твоего стада, воспитай мя с ними от злака Божественных Твоих Таинств, молитвами Пречистыя Твоея Матере и всех святых Твоих. Аминь!

Первыми в него врезались с разгону дети Трофима Балабанова – погодки Фрол, Савва и Кузьма. Соприкоснувшись с сиянием, они лопнули, как мыльные пузыри. Затем исчезла Пелагея, кинувшаяся спасать детей, но последовавшая за ними. Епифан и сам мясник Трофим поплатились за попытку расправиться с Еремеем. Горбун норовил сграбастать бомбиста за горло, а глава семейства рубанул наотмашь тесаком. Оба исчезли с негромким хлопком. Илья Павлович даже удивился в глубине души, насколько легко Тихий расправляется с опаснейшими порождениями Преисподней. Толстенную старуху Митрофановну, которая оказалась самой хитрой и попыталась сбежать, Еремей догнал в два шага и хлопнул по плечу с закономерным итогом. Бабища растворилась в морозном воздухе.

Последней осталась та самая фигура в черном балахоне с низко надвинутым капюшоном. Ни дать, ни взять, сама Смерть, только без косы.

Они застыли друг напротив друга. Преисполненный благодати Еремей Тихий, которого уже язык не поворачивался назвать террористом, и клокочущая тьмой и ненавистью фигура, олицетворяющая в данное мгновение все Зло. Какое-то время Тьма боролась со Светом на расстоянии. Потом их носители взялись за руки, как Бенджамин Дизраэли и Отто фон Бисмарк на плакате времен Берлинского конгресса, и… От громкого хлопка, подобного взрыву, ротмистр упал навзничь и потерял сознание.

Когда Мещеряков пришел в себя, с трудом пробиваясь сквозь звон в ушах, его окружали кромешная тьма и тишина. Вытащив из кармана помятый коробок, Илья Павлович чиркнул спичкой. Никого. Ни жандармов, ни бомбистов, ни призраков. Только потухший фонарь и начерченный мелом круг на полу.

Керосина в «летучей мыши» оставалось достаточно. Фитилек зажегся легко.

Освещая себе путь, ротмистр добрался до лестницы, а потом и до черного хода. Здесь царило запустение и засилье мусора с грязью. Но ничего, что напоминало бы об ужасной смерти Соломона Минца, не обнаружилось. Илья Павлович толкнул дверь. Она с душераздирающим скрежетом отворилась. После холода, пробирающего до костей всякого, кто уходил в чрево заброшенного дома, питерская поземка показалась теплым бризом на побережье Крыма, где томился в ссылке великий русский поэт Александр Пушкин.

Мещеряков спустился с крыльца. Он пока не знал, что и как будет докладывать по инстанции обер-полицмейстеру Санкт-Петербурга. Как объяснить исчезновение вахмистра Атаманова и жандарма Лескова? Каким образом доказать, что группа террористов «Свобода и совесть» больше не потревожит покой граждан, если нет ни арестованных, ни убитых при задержании? Разве что чудом… Очередным чудом, которое произошло в ночь перед Рождеством.

Чудо из детства

Полина МатыцынаНочь волшебства

Елка выглядела замечательно. Высокая, густая, разлапистая и удивительно ароматная, она казалась всем окружающим воплощением праздника. Всем – кроме Лиды. Ей не исполнилось еще и четырнадцати, но она считала себя слишком взрослой, чтобы верить в такую вещь, как Рождество. 1900 год заканчивается, пришла эпоха науки, а не веры. Потому девочка снисходительно поглядывала на младших брата и сестру, вырезающих из цветной бумаги фигурки. Сама она демонстративно держала в руках книгу, только вышедшую в этом году, о которой ее подруга, Ира, утверждала, будто «Горящие здания» – это идеал и будущее всей поэзии. Лично Лида поэзию понимала и чувствовала плохо, предпочитая прозу, но подруге верила на слово. Зато сейчас в руках девочки был «шедевр», и от того Лида словно становилась на ступеньку выше сестры и брата.

– Лида, посмотри! – воскликнул семилетний Андрюша, протягивая сестре бумажную фигурку солдатика. – Мне ведь подарят такого? Правда?

Девочка недовольно покачала головой. Какая… приземленность. И почему все так носятся с Рождеством? Обычный день, 25 декабря. Разве что повод получить подарки.

– Лида! – уже обиженно позвал Андрюша.

– Подарят, подарят, – отмахнулась старшая сестра. – Отличный солдатик.

– Доброго вечера, милые! – В гостиную вошла крестная Лиды.

– Екатерина Андреевна! – обрадованно бросилась к ней Лида. Прижалась к нарядному светло-зеленому платью, вдыхая привычный аромат ландышей и бергамота.

– С Рождеством, милая, – крепко обняла ее женщина. – С Рождеством!

Лида невольно поморщилась. Совсем незаметно… казалось, потому что зоркая крестная углядела это мимолетное проявление неудовольствия.

– Лидушка, – чуть отстранилась она, чтобы посмотреть на лицо девочки внимательнее, – что случилось? Ты же всегда любила Рождество!