– Качественным! – бойко выкрикнула тетка.
– Дешевым, – прогудел профсоюзный босс.
– Активным, – в один голос сказали другие участники заседания.
Ректор удовлетворенно улыбнулся. Он был из комсомольцев. Из последних, из тех, к которым намертво приросло что-то такое, чему нет названия, но что способно останавливать часы и постоянно поворачивать время вспять. Андреев был моложе его на несколько лет и хорошо помнил инициативу, с которой торжественно умирал университетский комсомол. Тогда еще не ректор, но комсорг провозгласил всеобщий сбор металлолома для создания именного троллейбуса. «Мы въедем с ним в историю. Родина запомнит нас такими!» – «С вот этими вот усами электрическими запомнит? А зачем ей это?» – громко спросила Марина. Все засмеялись, Андреев громче всех. Он был по уши влюблен в Марину. А влюбленные смеются громко.
– Можно, я пойду? – спросил Андреев.
– Вот видите, Федор Сергеевич, – сказала тетка, – он – неисправимый рецидивист. В прошлом году без разрешения по сути прогулял целый семестр. И в этом собирается повторить. Я не знаю, что с этим делать. Просто не знаю…
– У вас все в порядке? – спросила Марта, заглянув в библиотеку. Он и сам бы спросил об этом у человека, что сидит на стремянке под самым потолком долго и недвижимо. Стремянка, конечно, не Бруклинский мост, упасть – прыгнуть с нее в вечность не так-то просто. Но вид, да, действительно напрягает.
– Все хорошо, – улыбнулся Андреев.
– Сегодня на обед будет свинина. Вы любите свинину? Запеченную в духовке? Со спаржей или с тыквенным пюре? Вы знаете, здешний шеф-повар, вы еще ее не видели? Такая темноволосая женщина с сильно накрашенными глазами… Так вот, она была поваром у иранской принцессы. И когда там все началось, они сбежали. Принцесса и ее повариха. И вот она теперь с нами. Такое везение, такая удача, вы не находите? Вам там удобно? Над какой темой вы сейчас работаете? Вы здесь надолго. Слазьте, пожалуйста.
– Я работаю над секретом дома фрау Элизабет, – честно ответил Андреев.
– Это что-то связанное с Холокостом? Мой супервайзер должен был жить в этом доме два месяца. Ноябрь и декабрь. Но лендледи отказала ему. Мы долго обсуждали это в институте. Она сказала Сандре, Сандра – это администратор, она давала вам кабинет, ключи, пароль принтера, что не любит немцев. А Сандра, как и я, немка. И это не очень политкорректно и совсем невежливо, правда? Или вы шутите? Вы смеетесь надо мной? Ничего. Надо мной часто смеются. Я – смешная.
Веснушки и рыжие кудряшки, здоровый румянец на белой коже, невидимые брови и ресницы и, кажется, доброе сердце. Что тут смешного? Андреев покачал головой и улыбнулся: «Нет».
– Я хочу понять природу предательства и природу мужества. Я думаю, что это часто или всегда бывает вместе. Просто первого не слышно. Оно не успевает выйти на поверхность. Остается внутри как уже прожитое, но невозможное. Мужество – это видимая часть трусости и предательства, преодоленных до совершения, задавленных…
– Но апостол Петр… – сказала умная Марта.
– Да. Я думал об этом. После предательства тоже может быть мужество.
– А вы знаете, что в этом здании в шестидесятые, кажется, был бордель? Я думаю, что именно поэтому здесь так хорошо работается.
– Ага, – согласился Андреев, решив слезть с лестницы, чтобы не упасть от смеха. – Есть места намоленные, а есть наебанные, – по-английски это звучало вполне себе пристойно.
Марта хмыкнула: «В сто первом номере сидела вообще какая-то венская знаменитость. Ее звали Роза, и она была очень популярной. Теперь в сто первом номере сижу я. Вы думаете, что, наверное, поэтому я за вами бегаю. Но нет. Меня Сандра попросила за вами проследить. Она боится, что у вас может быть депрессия и вы запьете. Полгода назад сюда приезжал ваш соотечественник. Он запил сразу, как получил стипендию. Мы даже клали его в психиатрическую лечебницу, чтобы вывести из запоя. Но ничего не помогло. Он вышел из клиники и снова стал пить. И улетел пьяным. Он даже, наверное, не помнит, где был… Это обидно».
– Марта, – укоризненно улыбнулся Андреев. – Я здесь уже третий день и все еще трезв, как стекло.
– Да. Но Сандра еще не выдала вам деньги.
– Это правда, – согласился Андреев.
С запоем они почти угадали. Было. Он вернулся с фронта зимой четырнадцатого, перед самым Новым годом. Весь январь просидел в бумажках, создавая пристойные объяснительные своего отсутствия на рабочем месте. Стыдясь до рвоты, он запрашивал справку с фронта, ставшего в январе передовой, звонил ротному, начальнику части. Они посылали его, по-доброму смеясь, и в общем, были правы. Это было еще до тетки. То есть тетка была, но паслась где-то в глубинах факультетов, междисциплинарно читая партологию, пришедшую на смену «истории КПСС». Без тетки в отделе кадров ему пошли навстречу и восстановили под честное слово, что справка вот-вот придет. В феврале Дебальцево, в котором он провел полгода, – блиндажи, окопы, координаты скопления войск и техники проводника, собака Лада, радиоперехват, шашлык артиллериста, школа, в которой спали в самом начале, летом… В феврале Дебальцево было оставлено под давлением превосходящих сил врага. Ротный погиб, выводя пацанов из готовящегося, но так и не случившегося котла..
Андреев, совершенно не предполагая, что он это умеет, запил. Две недели он был никем, нигде и никак. А в какой-то день без номера и имени проснулся и захотел есть. Поехал на рынок, купил свинины. Жарил ее и ел быстро, прямо со сковородки, еще и еще. Без спаржи и тыквенного пюре. Как собака Лада, оставшаяся там, в Дебальцево. В городе, который он предал своей личной, оговоренной в контракте, демобилизацией.
– И скоро здесь этот ваш благословенный обед? – Андреев слегка приобнял Марту, обозначая этим, что принимает ее заботу. Заботу как контроль, но почему бы и нет.
Судя по коллекции институтской библиотеки, тема предательства интересовала мир в восьмидесятые. А в девяностые это была уже тема зла – его морали, механизмов, происхождения, зла маскирующегося и зла откровенного… И после – всё. Исчерпано, изучено и закрыто.
Дед часто приставал к матери, сидящей у телевизора, с противными вопросами: «Вот ты целыми днями его смотришь. Про здоровье, про путешествия, про положение международное. Смотришь-смотришь, а все не умнеешь. А почему?»
«Пишем-пишем, читаем-читаем, а все не умнеем, – подумал Андреев. – А почему?»
Впрочем, тему зла «закрывали» примерно раз в столетие. Обнаруживали виновников, корни, способы распространения. И закрывали. Язычники, варвары, христиане, Крестовые походы, колодцы, отравленные евреями, ведьмами и лично Чумой. Раз в столетие все становилось совершенно ясно. А потом начиналось по новой.
Импотенция знания, которое забегает так сильно вперед, что вынуждено еще лет триста ждать первую команду догоняющих. Но и назад тоже. Битое палками, купленное должностями, втиснутое в эпохи «служения идеи» и кровавых битв за нее, знание марширует назад, становясь смешным, пустым, напоминающим по вкусу сухую землю.
Учебник научного коммунизма в этом смысле такой же абсурд, как и бестселлер Шпенглера и Инститориса «Охота на ведьм». И простому человеку ведь никак не разобраться, бежит оно, это знание, подпрыгивая и весело призывая бежать за ним, или уныло плетется, возвращаясь «к истокам», куда-то в каменный век, который Андреев не считал безнадежным. Слишком долгим, молчаливым, негодным к беседам и толкованиям, но не безнадежным.
В доме фрау Элизабет книг о предательстве не было. Так, чтобы в теме, прямо в заголовке – нет. Зато внутри – сколько угодно. Шиллер, Гете, жизнеописание Цезаря, Атиллы, Моцарта, Майкла Джексона… Странный набор, компот. Но у самого Андреева дома компот был погуще.
Цвейг, Томас Манн, Герман Гримм, а с ними Карл Маркс и Вирджиния Вульф. И множество других, совсем не известных, до стыда не известных ему писателей. «Надо было учить немецкий», – думал Андреев, рассматривая книги, изданные до Первой мировой, и до Второй, и после, и год назад… Книга на английском была только одна. Случайно заброшенная на тумбочку возле кровати, возможно, оставленная предыдущим постояльцем, скорее женщиной, чем мужчиной, мелодрама о том, как все ненавидели друг друга, потом любили, а потом умерли. Самым лучшим место в ней был эпиграф из «Итаки» Кавафиса: «And if you find her poor, Ithaka won’t have fooled you. Wise as you will have become, so full of experience, you will have understood by then what these Ithakas mean».
Среди немецких тоже, наверное, были мелодрамы, не отданные для уличного чтения, а сохраненные для себя, для потомков, которых, кажется, не было.
Две полки в шкафу, что стоял напротив греденции, были посвящены папе Пию XII. Папе, подозреваемому в пособничестве нацизму, объявленному позорным молчальником, допустившим Страшный суд на земле. Обвиненному в том, что он отказался предать анафеме Гитлера и пожимал ему руку, что безмолвствовал, когда началась война и продолжал молчать, когда стало известно о концлагерях и об уничтожении евреев.
В том, что только один раз, один-единственный, в канун Рождества 1942-го он сказал что-то очень расплывчатое о сотнях тысяч жертв, обреченных на смерть в силу их национальности и расы. А счет уж шел на миллионы. Он считался трусом, проклятым и проклинаемым, не желавшим рискнуть, не готовым помочь. Пий XII не каялся, не оправдывался и не просил прощения. Это казалось грубым, высокомерным и нехристианским.
Кому-то черному, говорливому, кому-то не ленивому в зле папа Пий XII казался исчадием ада.
Но было совсем по-другому, дорогая фрау Элизабет. Было совсем по-другому.
Через несколько дней после освобождения Рима генерал Марк Кларк, командующий 5-й армией союзников, попросил у Папы прощения: «Боюсь, вас побеспокоил шум моих танков. Извините». Пий XII улыбнулся и ответил: «Генерал, всякий раз, как вы придете освобождать Рим, можете шуметь, сколько угодно».