Розка — страница 2 из 59

* * *

Розкин папа был татарин. Для всеобщего удобства говорил, что зовут его Вадим. На самом деле он был Халип. И я не видела никакой трудности в произношении его имени.

А он – видел. Стыд быть не Петром. Не Владимиром. Не Михаилом. Стыд быть другим или просто быть. Стыд и страх, зафиксированные курсом на «формирование новой общности – советского народа». У советского народа должны быть простые русские имена.

Можно было уехать в Казань. Откуда он был родом. Но Розка. Розка и ее мама. Валя? Нина? Я не пока помню, как ее звали, потому что чаще всего она была «Розкина мама» и все.

Она была очень подозрительной. Разговаривая, но чаще слушая, она сразу щурила глаза, выражая этим твердую уверенность в том, что собеседник брешет. Только на свою Розку она смотрела счастливым удивленным взглядом, в котором были и гордость, и восторг, и глупый горделивый вопрос: «Как же это у меня получилось?»

Они оба – и Халип, и Розкина мама – были старше моих родителей. Розка могла быть им внучкой. Я не знаю, ждали ли они ее истово или получили как подарок в минуту, когда мечта уже поблекла, рассосалась, встала рядом со смирением и вызывала уже не острую боль, а тихую улыбку еще одного несбывшегося, каких накопилось так много, что уже и не счесть.

Халип хотел уехать в Казань. Но Розкина мама отказалась наотрез. В Новотроицком у нее были родные – мать, сестры, брат. Для них для всех Розкина мать была кормилицей и путеводной звездой. Силой, которой все живились, одевались, закатывали консервацию с настоящими крышками, торговали на рынке зеленью и редиской, надеялись на больницу и получали лекарства. И даже путевки… Путевки в пионерские лагеря – где-то в пределах области, не на море, на ставке или речке… В лесу, если сильно повезет.

Халип не мог оставить Розку. Розкина мама – родню из Новотроицкого. Родня победила. Голос татарской крови был совсем не слышен. Но Розка вдруг пошла и записала себя в секцию конного спорта. Из спорта ничего не вышло. Кроме любви. Розка мыла и кормила лошадей. И ездила верхом только иногда. «Им тяжело и без меня».

«Нет, – я мотала головой. – Ты маленькая, худая».

Она обижалась. Я завидовала, а она обижалась. У нас с Розкой были разные представления о красоте. Ее легкие, прозрачные тридцать восемь килограмм, достигнутые к десятому классу упорными упражнениями со сметаной и кашей по утрам, казались мне прекрасными. Ее можно было носить на руках. Ее хотелось носить на руках. И с первого дня гуляний во дворе местный мужской контингент всегда делал именно это. Ее переносили через лужи, подносили к велосипеду, ставили на крышу, куда все другие заползали сами. «Унести Розку» с места грядущей драки – вообще считалось делом святым. Драка рассасывалась сама собой. Розка смешно сопротивлялась, била носильщика, чем придется и куда попадет. И ее хотелось нести еще и еще. Даже мне…

Халип не жил с ними постоянно. Может быть, все-таки уезжал на родину. Может быть, в ожидании Розки сложилась какая-то другая жизнь, а в ней семья и другие дети. Но несколько месяцев в году он бывал дома. Обычно зимой. В январе, шестнадцатого у Розки был день рождения. «Десять лет – это юбилей», – сказал он и разработал программу. Стол, ситро, салаты, торт из песочных коржей, пропитанных сгущенкой. Он все готовил сам. Розкина мама не умела. А после застолья мы поехали в кино.

В тот, перпендикулярный район. На троллейбусе, остановок шесть. Близко. Но и тогда, и сейчас «близко» – это то, что я могу пройти ногами. Не так. Близко – это когда я понимаю, что можно пройти ногами, даже если идти придется час-полтора. Понимаю. Вижу расстояние в голове. Не боюсь потеряться.

Наверное, ногами было тоже можно. Вниз через мост, потом прямо, никуда не сворачивая. Кинотеатр назывался «Победа». Помпезный, в прошлой жизни имевший сцену, труппу и актеров, он был вычеркнут из живого и переведен в мертвое, повторяемое. Однако сопротивлялся причудливой репертуарной политикой, которую вполне можно было назвать диссидентской. Документальные фильмы, неореализм, старое советское кино, которое вообще не собирало зала. Гремучая смесь из всего, чему не было границ и названия. В юбилей Розки мы смотрели «Золотого теленка».

Я не знала фамилию актера, игравшего Остапа Бендера. Но почему-то видела, что история для актера – мучительна. Перевоплощение есть, а совпадения нет. Что сам он не верит в обаяние мелкого, хоть и отчасти романтичного и великодушного даже беса. Нет, не натужность. Невозможность втиснуть хорошее в плохое.

Слов, которыми я описала это сегодня, в десять лет я тоже не знала. Тогда это было так: я видела, что ему не нравится врать. Мне казалось, что он постоянно подмигивал мне лично и говорил: «Не верь. Интеллигентных бандитов не бывает. Запомни: не бывает».

Фильм показался нам скучным. Розка обиделась на папу. Потому что получились, что праздник был для него, а не для нее. Выходило ощутимое предательство.

Но Халип хотел посмотреть фильм с Розкой. Именно этот, к которому нужно было ехать.

О чем-то он хотел ей рассказать. Может быть, о своей жизни, которая была чем-то похожей на вот эту черно-белую яркую и плохо закончившуюся историю. Может быть, о невмещаемости, о негодных попытках к бунту… Или, напротив, о том, что можно, о другом жизненном горизонте. Не школа – ПТУ – работа, а мир, где сияет Рио-де-Жанейро.

Мы возвращались грустными. Розка была недовольна.

– Тебе понравилось? – спросил Халип.

– Нет, – сказала она. – Купи мороженого, ты обещал. И Аленке тоже…

– Спасибо, – сказала я. – Хороший день рождения. И фильм интересный.

– Зачем врать? – спросила Розка.

* * *

В оккупированном Донецке живет много людей. Сценарии разные. Одни умирают от голода и не могут выйти из подвалов. Бомбят или нет, они все равно не могут. Доверие к подземелью как ритуал фальшивых похорон. Смерть не ищет жертв на глубине двух метров под землей. Она туда их отправляет. Подвал – игра, обман и психоз.

Другие люди открывают рестораны, воруют из квартир нехитрые пожитки, организовывают проверочные таможни с тарифами «хочешь жить – плати».

Между ними – помогальщики. Святые люди с выключенным фонарем личной безопасности. Уже перешагнувшие боль и страх. Научившиеся отдаляться, держать дистанцию, не привязываться настолько, чтобы различать лица беды. Для этих святых все люди – условно одинаковые страдальцы.

Вторая посылка не найдена. Здесь пропущенное звено. Предохранитель. Если позволить разницу, окунуться в нее с головой, то помогать нужно будет только этим. Вот этим конкретным, а не всем. Проникнуться одной болью означает выбрать. А выбрать – это забыть о других.

Святые, как врачи. Кажется, что, как врачи.

Они видимые, говорящие. Публичность – это способ спасти голодных. Невидимкам денег не дают. Они говорят, говорят, говорят. Не как проповедники, а как радио. Фон-присутствие. Но по-другому нельзя: те, что не выходят из подвалов, нуждаются в еде. Круг.

«Нет, людьми не торгуют, что вы. Иногда берут в подвалы, но денег не просят, выпускают так». «Им надо верить. Они говорят, что пойдут в атаку и будут захватывать земли, значит, они сделают это…» «Никто, никто их не победит… Надо уговаривать, давать все, что они хотят, иначе земли эти будут потеряны навсегда».

И ни слова о российских войсках. И ни слова о том, что подвалы – тема всеобщего кровавого умолчания. Те, кто спасает заложников, и те, кто их берет, в сговоре. Убить – просто. «Списать в пропавшие без вести». Поэтому платить надо молча. Фамилий – не называть. Родственникам – не голосить. В прессу – ни-ни. Шум не поднимать. Утечка имени – расстрел. Хотите забрать его мертвым? Нет? Тогда – тишина.

Знают ли святые об этом?

Да. Это называется теперь «протокол безопасности». Чтобы вернуться в город, им нужно предъявить доказательства лояльности. Сказанное и написанное – пропуск назад, в ад, который они выбрали, чтобы не умирали люди.

Эту мысль можно разматывать, как клубок. И если до самого конца, то каппо в концлагерях – это тоже протокол безопасности. И те, кто выжил, им благодарны. А мертвые сраму не имут. Но нитка все не кончается. Чудо, которое скажет всему «стоп», может случиться раньше, еще до всеобщего вымирания, до того времени, когда уже будет просто некого кормить.

Чудо оправдает «протокол безопасности». А если не оправдает, то спишет. Как неизбежные потери. Потери, сопутствующие подвигу.

* * *

Сколько их у меня? Сколько у меня лжи, называемой теперь обезболивающими словами «протокол безопасности»?

В Розкиной квартире для меня не было места, где я могла бы жить. Плед, книжка, чашка, телевизор. Что-нибудь. Но нет. Ничего, кроме схожести с собакой, которая бегает за собственным хвостом. Кружит бесцельно, злится, рявкает. Ни прилечь, ни покараулить.

Плохо. Но вот – зацементированные правила данности, в которых нельзя выбирать и отказываться от того, что уже есть… Зато можно нащупывать ложь, вписывать ее истерично в «ты не такой, ты меня не любишь…» наталкиваться ими на контрудары «нет, это все ты, ты…» Делать вид, примиряясь. Примиряться, делая вид.

Нам плохо. Нам плохо обоим. От солнца, от неумения жить, от пыльного ветра, что сводит на нет все попытки чистых полов.

Что мы делаем вместе? Мы бежим. Если расстанемся, нас вернут. Разберут по домам, как в детском саду. Суп и глаженые рубашки. Порядок в шкафу и «хочешь молочка?»

Мы бежим, взявшись за руки. Разомкнем руки – упадем. В мир их любви, да. Беззаботный, чистый, «ну вот видишь, мы были правы… вам не надо было жениться». Их любви.

Правы, правы. Нам нужно было дружить, а не обмениваться кольцами. Но друзей не отпускают из дома на много-много ночей.

Если разматывать этот клубок, называя его протоколами безопасности, если не давать уснуть мойрам, проклиная Лахесис за песни о прошлом, но требуя у Клото прясть, не переставая, мы могли бы дожить до глубокой старости, как все другие, погребенные противостояниями и неизбежностями. Мы могли бы застыть до каменного, мертвого состояния, в котором что воля, что неволя – все равно.