Розка — страница 26 из 59

Мамочке, которая благополучно добралась до Америки, тоже отказали. Десять лет назад шунтирование, семь, почти восемь – один глаз почти ослеп, но другой, слава Богу, спасли. А вот коленки, уже, наверное, не круглые, но другие Степан Николаевич представить не мог, чинить отказались.

Мамочке скоро сто, милая сиделка выводит ее в скайп, но мамочка быстро устает и засыпает. И Степан Николаевич засыпает вместе с ней, стараясь вдохнуть ее запах. И ему кажется, что скайп передает что-то такое, что-то похожее на запах. Но физик Ковжун знает, что этого не может быть. Физик, теперь уже совсем отдельный, насмешливый, вырвавшийся из-под гнета покладистого Степана Николаевича, насмехается, дразнится и обзывает саму идею передачи запаха брэдбериевой чушью, но Степан Николаевич не помнит, чтобы Брэдбери писал что-то такое о мамочкиной помаде, которую она никогда не вытирала с губ, намазывая сверху по многу раз и в любой даже неподходящий момент, намазывая так, что к вечеру, к тем вечерам, которые помнились, губы алели, как знамя революции, и пахли сладко, как пахнут конфеты и любовь.

Давно болят ноги, давно умерла его физика. Еще раньше, чем ноги. Твердое тело, сверхпроводимость, военные нужды, завод «Топаз», пятилетний план, «наука в долгу перед производством, а враг не дремлет», военная тайна, государственный секрет. Из-за освоения космоса в хозяйственных целях физика Степана Николаевича не приняли в партию. Но он, кажется, и не хотел, потому что уже был немолод и к карьере такого рода спокоен. Но кричал, помнится, сильно: «Чушь! Какая чушь! У хозяйственных целей есть цифры, есть экономика. Посчитайте! Чушь! Физика – это идея, это всегда выход. Это выход за пределы сегодняшнего знания. А вы огурцы там собрались выращивать? Или тюрьмы устраивать на орбите?!» Смелость была хилая, конца восьмидесятых прошлого века, не выстраданная, а уставшая смелость, за которой сразу пришла бедность.

Космос кончился как факт, и физик Степан Николаевич тоже. Порвалась связь времен. Осталась кафедра с отложенной на когда-нибудь зарплатой, осталось секретное КБ со старыми распечатками из журнала «Сайенс» и другими – тоже старыми отчетами, украденными, вероятно, из лабораторий вражеского Массачусетса или непосредственно из ЦРУ. И еще стыд, природа которого была не ясной, но не требовала анализа. Степан Николаевич аккуратно спрашивал и убеждался, что стыд вот этот, такой тихий, почти не разрушительный, был тогда у всех его коллег. О нем надо было, наверное, разговаривать. Но разговаривать было некогда. Мертвый физик наотрез отказывался голодать. Тем более что брат Кирочка, выученный на переводчика, не мог найти работу, уехал в Австралию, но там тоже, увы. И сестры – Катюша и София – прости Господи, экономистки, дважды погорели на кооперативных магазинах, испугались и случайно оказались под следствием и на счетчике у бандитов. И кто-то должен был их выкупить и спасти. У Катюши к тому же плохо усваивался белок, особенно, если что-то было ей не по вкусу.

Маленькой она вообще ела только фрукты и паровые котлеты. И еще конфеты, которые Степан Николаевич покупал, чтобы подарить Аллочке-невесте или порадовать Аллочку-жену. Аллочка кричала криком: «Они не твои дети! Я не могу усыновлять взрослых дееспособных теток и дядек. Я этого не выдержу». Но выдержала, привыкла. Приспособилась даже к самому маленькому – Игорьку, который оканчивал школу, поступал, учился, приводил девушек уже при Аллочке – законной жене и хозяйке дома.

Сейчас все они – Кирилл, Катюша, София, Игорь – рассыпались по всему свету, как мамочкины горошины. И весь этот свет время от времени проникал в старую квартиру Степана Николаевича самыми неприглядными сторонами: то маленьким пособием по безработице в Греции, то атакой террористов в Израиле, то цунами, приходящими во Флориду так регулярно, что лучше бы там и не жить, и Португалией тоже, где стройки то замораживались, то открывались вновь, но уже без зарплаты за прошлые здания, возведенные лишь до половины.

Физик иногда взрывался и негодовал, негодовал вместе с зятем, лихоманка его забери, они кричали, совсем как Аллочка когда-то: «Это взрослые люди. Это очень взрослые люди. В самом худшем случае, в самом худшем они все равно не будут спать под мостом. Они шантажисты, а не родственники». – «Они – дети», – сопротивлялся Степан Николаевич дежурной фразой, которая успокаивала Аллочку, но не зятя, не зятя, чтоб он сто лет жил.

Случайным образом он здесь. Можно было бы завтра или даже послезавтра. В общем, можно было до конца недели железно. Но какая разница, какая разница, если все уже и так решено и нужно отдавать, потому что пришла пора отдавать?

«Если вы не хотите, я все порешаю», – говорил зять. И это отвратительное «порешаю» сразу ссорило его с физиком и возвращало Степану Николаевичу утраченную целостность. – «Я порешаю, но вы скажите, пожалуйста, что вы этого хотите, потому что потом я опять буду во всем виноват. А мне надоело!»

«А и будешь, – мстительно усмехался Степан Николаевич. – А кто, если не ты? Кто?»

Конечно, не вслух. Но и так было понятно, что зять женился на дочери профессора по расчету. И хоть денег тогда должности и звания уже не приносили, но инерция мышления, вера в возможность покинуть свое холопское сословие с помощью брачных уз, вырваться из среды, где нет перспектив, а только водка и водка. Степану ли Николаевичу было об этом не знать?

Мамочка пыталась вырваться постоянно. Красавица, легкая и видная, как пух из мохеровой шапки, она всегда пропадала от любви. Иногда надолго, иногда всего на несколько недель, она пропадала, исчезала из видимой, простой и очень злой, семеновской – поселковой, но внутри города – жизни, забираясь то в дальние дали Первой линии, где ходили нарядные люди, то проваливалась в глубокие норы других, таких же злых, как Семеновка, поселков на окраине. От любви и только от любви у нее рождались дети. Уверенная и много раз говорившая об этом громко всем, кто хотел слушать, что дети – подарок Духа Святого, она записывала их всех – и Степана, и Киру с Игорем, и Катю с Софией – Николаевичами, обещая этим судьбу дивную, или угодническую, или, может быть, и ту и другую.

Сросшиеся недобрыми секретами, бедностью, побегами, амнистиями или возвращениями из тюрем, поселковые мамочку не одобряли, но считали своей и оборону от всяких чужих держали крепко. Детдом Степе не светил никогда. Он вообще не задумывался об этом. Потом уже, сильно после, в медленной пенсионной жизни ярким и болезненным пришел этот несбывшийся страх. И боль была скорее сладкой, и испуг – детским и даже радостным. Благодаря всем этим людям, которые стерлись из памяти до большого общего почему-то похоронного портрета, он никогда-никогда не думал, что жизнь его – необычная, но вольная, может закончиться в любой момент.

Мамочка была странной, но для Семеновки – не из ряда вон. Перебирая несбывшиеся страхи, Степан Николаевич не переставал удивляться странностям своей детской жизни, странностям, которые для поселковых никак не нарушали представлений о гармонии и правде. У соседки в доме напротив, например, было два мужа. Один – после похоронки, другой – из похоронки, присланной по ошибке в 1944 году. Оба были калеками, один без ноги, другой без руки, и соседка – имя, и лицо, и даже голос, который считался противным, совсем выпали из памяти… но вот что била она их, своих мужей, взяв на грудь лишнего, помнилось и сейчас. Через два дома жили цыгане, шумные и многочисленные, на поселке не взявшие ни чужого стула, ни кошелька. Еще был абортмахер, горько запивший после вывода абортов из подполья, был инженер – «два по семь» – счастливчик, бывший зэк, который приносил Степану книжки, сахар и лимоны, и каждый раз, заводясь на кухне с чайником или в комнате с «покачать младенца», он бурчал тихо: «Математика или физика. В лагере это спасет. Сядешь физиком, выйдешь физиком. Сядешь дураком, сдохнешь там дураком. Математика или физика. Физика…»

Брат Кира, засыпавший под это бурчание, ни математику, ни физику не выбрал. А Степан согласился, потому что отрезок, прочерченный «Два-по-семь» – отсюда, из Семеновки, и до тюрьмы, был понятен, и было понятно, что готовиться к нему нужно прямо сейчас. «Не отрезок, – поправлял «два-по-семь». – Траектория. Но траектория с возможными отклонениями».

Профессор, доктор наук, заслуженный изобретатель, заведующий кафедрой – все это не было отклонением, до кончины Союза – не было, и вставные челюсти позднего Брежнева не означали, что зубов нет или их не хватит на всех. В Украине только Степан Николаевич с отклонением от траектории согласился. И в том неоглушительном стыде, которому даже сейчас не находилось вразумительных объяснений, было много боязни, что все вернется, что если отдать им физику, космос, твердое тело, и отдельно – реакции расщепления атомного ядра, то все будут уязвимы. Все и всегда будут уязвимы, и отрезок от Семеновки до Сибири будет нависать над всеми, кто, казалось бы, вырвался или отклонился. Надо было бороться за физику и за бомбу. И Степан Николаевич попытался было…

Но вот этот дочки Клавдии ухажер, вот этот прорвавшийся в зятья негодник, плюс Кира, Катя, София, Игорь и собравшаяся в паломничество в Иерусалим мамочка, все они хотели есть и быть спасенными и привычно смотрели на Степана, который еще с детства умел кормить всю ораву с собственного огорода, а с первого стройотрядного лета вообще купил Кирочке саксофон. Потому что Кирочка мечтал о саксофоне. И теперь, в сложные австралийские времена, старый саксофон, между прочим, зарабатывает для Киры центики на разных ярмарках и городских сиднейских гуляниях. И что – надо было его не покупать? Сэкономить на мечте и на ребенке?

Но виноват был во всем зять. Больше некому.

Не сумев спасти бомбу, умерший физик Ковжун открыл при кафедре хозрасчетное предприятие. Назвал «Турбулентность» и не каялся ни капли, а только злился из-за всеобщей неподвижности, из-за замирания в позе галчонка с открытым ртом, из-за готовности провиснуть и какое-то время вообще не быть или не быть уже никогда. Позолота вчерашнего, совершенного притворного, если вдуматься, величия слазила большими кусками, висела кое-где зловонными струпьями, оживлялась иногда надеждой, что из окошечка бухгалтерии выдадут деньги, но гасла, гасла, погребенная свежим еще воспоминанием о том, как раньше было хорошо, сытно и предсказуемо. «Бездари, нахлебники, идиоты, трутни», – кричал Степан Николаевич Аллочке. И она, ехидна-утконос, отвечала ему певуче и медленно: «И что же сделали не так на этот раз Кирочка, Катюша,