Розка — страница 33 из 59

«Как это? – удивилась Ольга Петровна. – Мы не можем быть невидимками. Это не научно. Это не справедливо. И не честно».

«Зато мы себя видим, да, детка? – он раскатисто засмеялся. – Поэтому – тридцать процентов. Не больше. Остальные пусть идут в таксисты, хот-доги пусть продают, массажи делают… Польза-польза и еще раз польза. Больше не надо. А то устроят тут нам город Солнца. От каждого по способностям, каждому по потребностям. И что?»

«Что?» – испуганно спросила она.

«Что? Марихуану выращивать придется, спирт, бордель и прочие взрывчатые вещества. Разнесут тут все к ебеням. Говорю же, они как дети…»

Он спросил: «Все ясно?» Она послушно кивнула, хотя был вопрос. Был вопрос, и она гордилась, что смогла сформулировать его в стрессовой ситуации на понятном Вовку языке. Она хотела спросить, сколько их всего в популяции, каков процент, ведь не тридцать же? Должно же быть меньше? Она хотела даже пошутить, что тридцать процентов – это не природа, это только в искусственной среде, в зоопарке может быть такое безобразие из слепых и невиданных зверей.

Года три Ольга Петровна держала этот вопрос наготове, но случай никак не выпадал. Старый Вовк помог ей избавиться от страха. Он попросил-приказал кафедральным, и Ольга стала читать безобидный курс «Болонская система и педагогика высшей школы». Одно и то же, оно и то же на разных факультетах и специальностях, семестрами, одно и то же – безобидное, скучное, ни к чему не обязывающее повторение никому не интересной и ненужной информации. Считалось, что это курс по выбору, что студенты сами записывались на него группами и факультетами. И хотя все знали, что это не так, что все курсы по выбору раздаются щедрой рукой в кабинете Старого Вовка – за былые заслуги, для поддержания штанов, для сохранения кадров – кафедральные считали свалившиеся от щедрот часы большим благом и были, кажется, даже благодарны.

Пикассо все еще оставался в списке со своей «Девочкой на шаре». Но сам список уже был для другого. Думалось, что если поработать над ним так, чтобы было качественно и по-особенному, то можно попробовать стать видимой. Предъявить его уместно, ярко, уверенно и тем обнаружиться в глазах странных людей, плачущих над запятой. Запятая эта въелась в мозг. Запятая как змей. Как пиявка, как сережка…

Ошарашенная словами Вовка, Ольга стала методично считать «своих» и «чужих», обнаруживая, что своих, Вовк прав, куда как больше, какое счастье, что больше. Коллеги по факультету уже не казались ей ядовитыми. Она радостно ощущала, что фиксируется их сетчаткой, их кожей, их сплетнями и поздравлениями с днем рождения. Она у них была – в поле зрения и вообще. А те, другие, то ли не попадались, то ли хорошо маскировались, то ли водились теперь только среди студентов. Но все равно, все равно… Ольга ощущала опасность. И поэтому обновляла и укрепляла список. И думалось еще, что если все получится, если она сумеет, справится и вдруг – однажды, случайно, неожиданно и как будто даже без подготовки – вырвется из мира невидимых, и переход этот будет зафиксирован как окончательный всеми этими, «плачущими над запятыми», то не придется больше умирать. Умирать так часто, как она привыкла.

Когда Старый Вовк тяжело заболел и не умер, но и не выздоровел, а превратился в сидячее дерево, Ольга Петровна растерялась. С одной стороны, открылась возможность: женщина-ректор звучало модно, современно, красиво. Раздумывая над этим, Ольга говорила в камеру: «Снимайте меня с правой стороны. У меня несколько несимметричное лицо. Его гуманитарная часть смотрится хуже, чем естественная. Да, для меня это было неожиданностью. Нет, я никогда не планировала. Мою бабушку звали Марта Евменовна, она работала счетоводом в ЖЭКе, но мечтала о сцене. У каждого – своя судьба… И что угодно, в конечном итоге, можно превратить в театр “Березиль”».

Когда «камера» отъезжала, Ольга думала о другой стороне, о том, в чем была несведуща и слаба. Она думала, например, о «местовых» – о деньгах, которые нужно заплатить за должность кому-то, кого она не знала, но кто точно ведал и распоряжался приказами, согласованиями и решениями государственного значения. Она думала еще о бабке, Марте Евменовне, которая тоже однажды вознамерилась взять штурмом должность начальницы ЖЭКа, но была посрамлена на товарищеском суде, который вынес ей товарищеский приговор и заклеймил ее гордыню, отсутствие самокритики и диплома о высшем образовании. Бабка являлась Ольге Петровне во снах, в яркой атласной юбке она танцевала румбу и обмахивалась счетами, как веером. Костяшки трещали над самым ухом, Ольга Петровна просыпалась, бросалась к ящику с постельным бельем, в котором – между ненадеванным бежевым и оранжевым – для гостей – комплектами хранила документы. В отличие от бабки, у Ольги Петровны был даже диплом о присвоении докторской степени в области педагогических наук. У работы было длинное название, которое Ольга Петровна не помнила, а потому носила записку с названием в красивом красном, но поддельном, а потому недорогом, кошельке «Шанель». Целый год после защиты она носила в кошельке аннотацию – краткое содержание, чтобы если вдруг… Но «вдруг» так никогда и не случилось. Однако и вздохнуть свободно так никогда и не пришлось. Где-то в Киеве или в Харькове или может быть даже во Львове жил человек, который вместо Ольги Петровны складывал слова в мудреные и бесполезные параграфы и разделы, снабженные «оптимальным», как сказали оппоненты, вряд ли читавшие ее работу, научно-справочным аппаратом. «Сейчас у всех так, – говорила Ольга Петровна в камеру, – сейчас у всех так. Но мы положим этому конец. После нас придут честные и неподкупные. Мы – дети большого процесса хождения по пустыне – вымрем, а они придут…» Когда камера выключалась, Ольга Петровна всхлипывала по-детски и жалобно дошептывала: «Я больше так не буду, я больше никогда так больше не буду».

Чем больше снилась танцующая бабка Марта Евменовна, тем чаще Ольга Петровна ходила навещать Старого Вовка. Неузнаваемого Вовка, который жил теперь вне речи, вне движения, вне ручки с золотым пером, которой всегда что-то записывал, записывал, хитро улыбаясь себе под нос. Коляска Старого Вовка стояла напротив широкого окна. Если солнце сильно било в глаза, он морщился и быстро засыпал. Если солнца не было, если оно уходило на закат, если пряталось за тучами, он смотрел на улицу. Часами смотрел на улицу. Ольга Петровна мыла стекла этого большого окна каждые три дня. И даже зимой – каждые три дня. Ольга Петровна думала, что ее появление на подоконнике было для Старого Вовка большим неудобством. Он хотел смотреть на улицу, а приходилось – на нее. Она извинялась, шутила, что-то глупое, явно глупое говорила на камеру, она много шумела, натирая стекла по старинке – мятыми газетами. И однажды обнаружила, что он ее не видит. Птицу, присевшую на ветку, видит, тучу, двигающуюся на форточку, видит, видит ствол старой липы, по которому карабкается кошка, видит гнездо, сооруженное воронами, воробьев, бьющихся с синицами за сало в кормушке… Видит! И взгляд становится осознанным, твердым, спокойным и кажется даже иногда смеющимся. Их – пернатых, хвостатых, полосатых, шерстяных, мокрых и угрожающих тоже – видит. А ее – с тряпкой, ведром, в новом костюме – прямо для ректорского кресла – и в домашней переодежке – нет.

«Это как же так? Это как же теперь понимать? Это что же это такое?» – она сначала шептала себе под нос, а потом, не быстро, через неделю, а то и через две после открытия, выдала вслух – в ор, в полное горло: «Вы же обещали! Мы же были вместе! Я же к вам за советом. Я же ректором хотела стать! А вы, значит, вот так? Вы, значит, сбежали? Бросили? Птички? Так я вас огорчу: там не Новая Зеландия. Никаких утконосов! Асфальт, утырки и срань Господня. Сами себе окно будете мыть! Хватит с меня», – она бросила в него тряпку, не хотела, чтобы в лицо, но попала именно в лицо. Грязи было немного, а унижения – по самый подбородок. И удержаться, чтобы не схватить эту тряпку и хлестать его – еще и еще – по плохо выбритым щекам, по глазам, по носу, с горбинкой и волосами в ноздрях – Ольга Петровна не смогла, потому что никто бы не смог. Так она думала потом: никто бы не смог – дышать в унисон, ловить каждый взгляд, движение брови, следить за рукой с подрагивающим указательным пальцем, улавливать в выдохе чеснок, калиновую настойку, коньячные пары, вслушиваться в кашель, в слова, понимать или делать вид… И все время зависеть – зависеть от настроения, давления, от звонка дочери из самого Берлина, от инструкций министерства, от его желания выпить и от похмелья тоже. Пятнадцать лет – начеку, в почетном карауле, на вытяжку. Пятнадцать лет без детей, а потом и без мужа, который вдруг устал удивленно диктовать «Аполлонов», похудел на тридцать килограмм, поглядел в сторону и в нее же – ушел, бездарь. Пятнадцать лет… Кто бы удержался бить тряпкой по морде укравшего самые лучшие, наверное, пятнадцать лет жизни? Укравшего и сбежавшего к своим – в тридцать процентов, в тридцать проклятых и вот так подло проклюнувшихся тридцать процентов.

Она устыдилась раньше, чем выдохлась. А потому хватило еще сил, чтобы набрать ванну, оттащить-усадить в нее старого Вовка, помыть бережно, как когда-то бабка мыла ее, а она, Ольга, никого, переодеть в чистое, дотереть окно, чтобы, как хрусталь, и уткнуться ему в колени: «Простите… Простите… Папа – мастером был в мартеновском цеху. Мама – крановщица. Мне досталась старая жизнь. Старая и сильно поношенная жизнь. У меня всегда было платье «на выход», я пела в хоре, я люблю смотреть телевизор. Мои одноклассницы торговали на рынке и собирались в модели, они пили джин-тоник и красили волосы. Я читала стихи, стоя на табуретке. Потом я выросла, и от стихов ничего не осталось. Мама хотела, чтобы я работала в чистом и прохладном, а папа хотел, чтобы я стала следователем. Они отдали меня в университет, а мои одноклассницы вышли замуж и торговали на рынке. У меня есть запасы соли, круп и спичек. Летом я еду в Мариуполь и закрываю триста бутылей всего. В помидоры мы кладем смородиновый лист. Десять лет назад я сказала бы «ложим». Если меня никто не слышит, я и сейчас говорю «ложим». Культурология в тот год была без конкурса. В этом году я могла бы поступить на физику. Я должна быть в чистом и прохладном. Маме нравится, что я рядом с вами. Я хожу в библиотеку. Я научилась пользоваться электронной почтой. Мои одноклассницы торгуют на рынке и ходят петь в караоке. У них есть социальные сети. А я не умею. Мне теперь распечатывают из них важное. А я приношу это важное вам. У вас тоже старая жизнь. И вашим электронным ящиком командует секретарша. Она читает ваши письма перед тем, как распечатать. Но ваша старая жизнь – ваша. А моя – с чужого плеча. Они купили мне ее уже ношенной и зачем-то на вырост, а я не выросла. Они носят ее сами. И раньше, и сейчас они носят эту жизнь и не знают, где продают другую. Огород, еда в холодильнике на три дня и выписанные газеты. Они скучают по музыке, которой начиналась программа «Время». Жизнь после «Времени» – только для бездельников. Кто рано встает, тому Бог дает. Мой папа – коммунист. Я – директор центра инноваций. Никто не знает, что такое инновации. И папа тоже