левизоре, наверное. Собраться и захотеть… Я знаю, что вы в меня верите. Вам уже и в не в кого-то больше. Я одна и осталась. Потому что я не за деньги. Собраться и захотеть, да…»
Ольга Петровна поцеловала Вовка в коленку, накрытую пледом, сплюнула ворсинки, попавшие в рот, дождалась сиделку, чувствуя, как тошнота отступает. Она решила, что откладывать разговор с Кайдашем не имеет смысла и поехала к нему домой, отправив смс: «Срочно надо поговорить. Буду через полчаса».
Реформы… Ну да, реформы. Тогда есть всему место и оправдание. И не замужем, и почему публика встает и аплодирует, и в Оксфорд тоже не напрасно, и подъезды в процессе реформ перестанут обссыкаться. Складывалось вроде… Складывалось…
Ольга широко и спокойно улыбнулась и с облегчением выдохнула.
«Вы готовы назвать свою картину?» – мягко спросил Питер.
«Картину? – она испугалась и сразу съежилась и по привычке чуть не умерла. – Да. То есть нет. То есть вы позволите мне еще немного… Мне еще немного надо, можно?»
В поезде «Киев – Война»… Кто так назвал? Я не знаю, но звучит, согласись, круто. Круто, как звучит и выглядит все, когда люди сами себя не слышат и не видят. Если девушка снимает колготки – это не стриптиз. Даже если она снимает их по делу… Я, конечно, за честную голость. Но колготки. Скажи?
Поезд «Киев – Война» – это про зоопарк. Про заповедную зону, куда можно привести посла Люксембурга или очень левого французского интеллектуала. А потом увезти обратно. Из войны в Киев. В ресторан… Я не обижаюсь. Я смеюсь. Я люблю, когда люди снимают колготки даже, если их не носят. Это прикольно: шесть-семь-восемь часов комфортного пути и начинается экзотика: окопы, блиндажи, сральня в трансформаторной будке. Сральня, не спальня. В бывшей трансформаторной, не волнуйся, не идиоты. «Клэ», – как говорит Гай. Павлик-мажор говорил: «Классяра». Путешествие в другую жизнь.
Потом это оденут в мрамор и снимут много-много сериалов. Про меня там тоже будет эпизод. Но режиссер его вырежет, потому что напряжения – ноль и место действия возле туалета – так себе, прямо скажем, так себе. Я стою. Она стоит. Впереди. Рыженькая, сто пятьдесят пять сантиметров. Мы с ней – очередь. Она что-то слушает в наушниках, я смотрю в окно. Вместе едем. Вместе стоим. Она оборачивается вдруг и говорит: «Ой». Я улыбаюсь, потому что это «ой» такое смешное и многообещающее. Я улыбаюсь, потому что мы оба стоим для тела и нет и не будет больше никаких возможностей потом превратиться в эльфов. Она говорит: «Я хочу вас пропустить вперед. Потому что на сейчас – это единственное хорошее, что я могу для вас сделать за то, что вы меня там защищаете». В общем, с одной стороны – дура. С другой – дурочка. Что тут выбрать? Рыженькая… Я говорю, что умею ждать. Она хихикает и говорит, что тоже, тоже умеет. Она решительно заходит мне за спину. Теперь я впереди. Первый в нашей очереди в туалет. Она делает паузу и нападает сзади. Обнимает меня двумя руками. Прижимается. Ее голова – между моих лопаток. Я говорю: «Осторожно, там уже могут быть крылья. Они хрупкие, учтите…» Она смеется всем телом и держит меня крепко. Я кладу руку на ее ладони, сначала правую. Потом левую. Четыре руки на ремне. Я желаю тому, кто в туалете, большого человеческого запора. Потому что мне все нравится. Она рыженькая, и я не знаю, как ее зовут. Ты б, как режиссер, такое взял?
Я не могу собрать слова в кучу. Ты делаешь меня мягким и размазанным по тарелке. Я похож на манную кашу и говорю ерунду. Я тебе кролик, доктор? Я тебе заяц, которого ты приручаешь?
Гай говорит, что если ты знаешь телефон на память, то это телефон самого главного человека в твоей жизни. А Академик говорит, что в таком случае мы все должны жениться на «скорой помощи» и усыновиться полицией и пожарными. А Гай говорит, что Академик слишком любит косить под идиота. Рыженькая продиктовала мне свой номер. А я держал ее за руки, и мне нечем было записать. И не на чем. Разбуди меня завтра, не давай таблеток, не говори со мной ни о чем, и я буду называть тебе цифры ее телефона, могу даже напеть.
Ты заметил, что этот поезд они всегда называют «Киев – Война», но никогда – наоборот? В их голове он идет только в одну сторону. Но вообще-то – каждый день – он идет и в другую. Попробуй это на вкус: поезд «Война – Киев». Можно подавиться. Страшно же, да? Каждый день «Война – Киев»…
Когда наступит время и мы – как страна большущих людей – снова проявимся где-то рядом с Магелланом и Генрихом Путешественником, это все придется долго-долго объяснять. Вот про эту войну, про рашкинскую войну против нас. И посол Люксембурга нам не поможет. Потому что экстремальные туристы не в счет.
Хотя вот Колумб… Ты тоже веришь, что он поехал в Индию за специями? Что он, сука, был пламенным торгашом? Да? Вот реально, сидел такой и думал, как бы привезти в Мадрид перца подешевле? Перец как национальная идея. Плюс гвоздика и шафран. Сам бы ты десять лет подряд мог бы просыпаться с мыслью о перце? Ну? Ладно, уменьшаем масштаб катастрофы. Ты веришь, что его навязчивой идеей была короткая дорога в Индию, где, конечно, можно купить много дешевых специй? Такой навязчивой, что ты был бы готов сдохнуть по пути. Утонуть – в лучшем случае. Почему вы все думаете, что если в вашей голове говно, то у всех тоже говно?
Кристобаль Колон, в Испании он называется так, Кристобаль Колон, дорогой доктор, был уверен, что где-то там, очень далеко, и да, скорее всего в Индии, существует рай. Мир до грехопадения. Дети Адама и Евы, рожденные ими, не спрашивай меня как, рожденные ими до искушения. Кристобаль Колон был одержим идеей Божьего царства, в котором нет боли, беды и крови. Земля имеет форму груши. У черенка есть место, подобное соску женской груди, высокое, самое высокое место в мире, где начинается вход в рай. Его можно увидеть и исследовать, в него можно войти. Это я не я брежу. Это он. Почти голые люди, которых он встретил, наверное, сильно удивили. Если он врал про рай и все-таки искал перец. Но если нет… Представь, если нет. Целых несколько минут он был абсолютно уверен в том, что рай существует. Стоило плыть, стоило… А когда эти голые люди оказались не теми, за кого он их принял, то сразу захотелось золота и рабов. И тут ты прав: в каждой голове – говно. Но и рай тоже. В разных пропорциях просто.
Я – пассажир поезда «Война». Пункт назначения тебе известен.
Жена Арсения Федоровича, Мила, тоже была похожа на гриб. На гриб-лисичку. Милая пара, милый дом, милые комнаты, в которых можно потеряться. И «стиль убранства» – именно это пришло в голову, и Ольга Петровна весело улыбнулась «истории мировой культуры», которая не забылась, обсела правильными словами и пустила кое-какой даже корешок. Стиль убранства этого милого дома принято было высмеивать и называть «пшонкой». Ольга Петровна этого смеха не понимала, зато понимала про «анфиладу комнаты», «колонный зал», «тяжелые хрустальные люстры», «канделябры» и даже про «кожаные диваны» понимала, хотя и не разделяла, считая их пустяковым излишеством. У американского президента Трампа, кстати, тоже был такой стиль. Но, кажется, без диванов.
Слоники Старого Вовка смотрелись хорошо, уместно. Они стояли в открытом книжном шкафу, на полке, впереди томов «Большой советской энциклопедии». Сам Арсений в бордовом бархатном халате тоже был хорош.
«Что ты хочешь?» – спросил он. Спросил, а значит, не забыл.
«Я хочу проводить важные реформы…» – прошептала она, понимая, что говорит какую-то несусветную глупость.
«Смешно, – невозмутимо сказал он. – А дальше?»
«Мы бы могли разработать подробную систему рейтингования преподавателей. Учесть и включить все моменты. Сделать коэффициенты. Умножать на них. И делить. Можно даже через компьютер. Все моменты… Кто лучше, кто хуже… Чтобы было ясно. Подробную…»
«Подробную и не выполняемую, – равнодушно усмехнулся Арсений. – Больше правил – больше не выполнений, больше требований – больше нарушений. Больше нарушений – больше зависимости. Мне нравится ход твоих мыслей… Что еще?»
«Борьба с плагиатом… Чтобы не списывали все у всех…»
«И где здесь деньги?» – он сделал ударение на слове «здесь». И Ольга Петровна послушно завертела головой, внутренне съеживаясь, но и соглашаясь, да, что деньги – главное. И вот эти позолоченные ручки, и вензель «Версачи» на халате Арсения Федоровича, и люстра, конечно… Все это было про деньги. И Ольга Петровна догадалась, что реформы – это про деньги. Ей, конечно, нужно было время, чтобы все обдумать. Но бежать из этой прекрасной квартиры и снова переносить разговор было недальновидно. Однако и застывать здесь коринфской колонной было тоже как-то глупо.
«Наверное, мне лучше умереть», – сказала Ольга Петровна и зажмурилась.
«Да, – согласился он. – Но не сейчас и в каком-нибудь другом месте. А про плагиат хорошо. Поставим программу и будем прогонять все работы. Все работы – курсовые, дипломные, диссертации тоже. И не бесплатно. Хорошая идея. Хорошая. Думай еще, Ольга. Думай».
Ольга Петровна радостно закивала и увидела, что он – совсем даже не шампиньон, а вполне себе ничего. Мужик. Вполне себе третий. И может быть записан в биографию не как равнодушный стыд, а как страсть и влечение, преодоленное правильным пониманием чести. Как сильное, обезоруживающее чувство, как близость, выросшая на роковой, но в рамках пристойности, почве. Она не позволила себе быть наивной и записать Арсения по части любви. Но кто знает, кто знает…
Когда все дружно и покорно проголосовали за нового и, как говорили, молодого и прогрессивного ректора Кайдаша, Ольга Петровна подстриглась. Кардинально коротко, до «ежика». Отец фыркнул и сказал: «Тифозная, что ли?» Но она только легко рассмеялась. И матери, скорбно поджавшей губы: «Женщины в твоем возрасте должны носить длинные волосы, собранные в улитку, а не это», – рассмеялась тоже… Подумала, что у нее, как у Самсона, с волосами ушла дурная сила и что ее совсем не жалко.
С этим новым «ежиком» она чудесно выходила на фотографиях и не боялась теперь несимметричности своего лица.