Розка — страница 43 из 59

Кокос, белый песок, поющая чаша… Роман, на всякий случай, собирал подарки, не раздумывая о том, что для них всех было бы лучше: Бабочкино королевство или Кристинино возвращение из того места, где географически точно начинается Счастье.

Не раздумывая, да.

«Простите все, но не сейчас, можно не сейчас?»

«А когда?» – спокойно спросил господин Йонасон.

«Только не сейчас, – закричал Роман, Роман Анатольевич. – Я не могу понять, что происходит, мне надо разобраться. Пожалуйста…» – Это звучало жалко, но он на самом деле летал как вице-король Бабочкиного королевства, между собой и собой. Он видел себя лежащим почему-то на полу, возле Арсеньевого стола, ощущал тяжесть тела, не своего, чужого, придавившего к этому чистому – «Влажная уборка каждые два часа. Иначе за что я плачу вам деньги?» – кабинетному полу. Этому лежащему Роману было больно. Но он не успевал ощутить, где именно, потому что через какой-то миг он видел себя же – вальяжно сидящим в кресле из белого кожзаменителя с удобной пружинящей спинкой, в кресле, которое числилось за ним как метка близости к первому телу, как знак отличия, который он честно заработал и не собрался никому отдавать. Сидя в кресле, он мог говорить, а лежа – только хрипеть. И это было так страшно, что он не мог держать себя в руках и кричал, неприлично кричал, разрывая герметичную упаковку пристойного ожидания смерти. – «Только не сейчас, только не сейчас, пожалуйста, только не сейчас!»

* * *

Я сержусь на тебя, доктор. Я так сержусь на тебя, что хочу, чтобы тебя не было. А ты есть.

Я упал и прикрыл голову руками, как учил Гай. Первый раз на гражданке. Я упал на торжественной линейке, да. Потом я еще падал. Но первый раз – на торжественной линейке. Круто, да? Что-то праздновали, построившись на плацу. Отряды экономистов, филологов, юристов. Полк физико-технического как мотопехота. Стояли повзводно. Спасибо, не шли маршем. Я не знал, что будут хлопушки с серпантином и конфетти. До войны, помню, выпускали голубей из большого такого ящика. Голуби – символ мира. Поэтому теперь хлопушки. Я упал сразу и подмял рядом стоящего, как учил Гай. Это была девушка. Девушка порвала колготки, запачкала юбку. Я уронил себя и ее в лужу. Она так на меня орала. А все другие расступились, чтобы лучше было видно. Все смеялись, потому что это смешно, и фотографировали, потому что смешным надо поделиться в инстаграмме. Но когда я говорю «все», то вру.

Лужа. Если ты когда-то роняешь в лужу вулкан Везувий, будь готов, что уронишь в лужу и себя. Я вру, когда говорю «все», потому что мне нужно удержать в твоей голове высокую ноту отчаяния. В твоей и в своей. Потому что тогда я кит, выбросившийся на берег. Тогда я потомок тех китов, которые видели Генри Гудзона и Филиппа Картерета, капитана шлюпа «Ласточка». Если ты на войне, то хочешь не хочешь, научишься умирать. Главное дело в этом – увидеть себя со стороны. Тогда умираешь не ты, а тот, кто остался. Это он подрывается на растяжке, получает пулю от руснявого снайпера, попадает в плен, где пьяные казачки отрезают уши, это его накрывает минометным огнем. Это он не выходит из Иловайска. И его жалко. А тебя нет. Я давно смотрю на себя со стороны. И тут я взрослый, спокойный и совсем не истеричка. Я даже говорю по-другому. Пришей мне, доктор, биполярное расстройство, если тебе так будет легче. Взрослый и спокойный, тревожный, конечно, но медленный, очень медленный. Но звук хлопушки, грохот двери… и лужа. И вроде снова как будто живой. Выходит, что я дорожу своей истерикой и хочу вернуться. Я хочу перестать видеть себя со стороны. Я хочу еще побыть маленьким обиженным пацаном, которому можно кричать, ругаться, плакать и размазывать по щекам сопли. Я хочу побыть маленьким, слепым, глухим, заваливающимся на бок, тыкающимся в подбородок щенком. Я хочу ни за что не отвечать и тоже купить «лендкрузер» на четвертом году войны. Я хочу не бояться своих обещаний и больше никогда не видеть снов.

Я лежал и ждал, когда им надоест. Это я мог, сколько хочешь. Окопы, доктор, это про терпение. Верим Киплингу. Ждать-ждать-ждать. И нет отпуска на войне. Не только пыль-пыль-пыль, но еще слякоть-слякоть, грязь-грязь и холод-холод. Но ни жаровен, ни чертей. Это точно. Я мог бы пролежать сутки, но они устали раньше, «ротные», типа кураторы, развели их по аудиториям. Когда я повернулся, чтобы встать, то увидел студента Данилюка. Он сидел на асфальте, почти в луже, рядом со мной. Джинсы его были мокрые и грязные.

Сессию можно сдать оптом. Просят триста, но можно за двести пятьдесят. Курсовик – сто. Диплом – двести. С экспериментом – триста и задаток. Тезисы или статью – для рейтинга – сто на любую тему. Диссертация с защитой «под ключ» от двенадцати тысяч. До войны было дороже. Я написал Академику: «Зачем мне диплом? В какую дырку я буду его совать? Кем я хочу быть?»

«Кем?» – ответил мне он. Поставил на паузу, потому что у меня нет ответа. И в логике Академика и ангела его Стива Джобса я должен просто потерпеть. Потерпеть, пока не созрею или пока не привыкну к «как все».

Я бы мог, наверное, заправлять автомобили. Любил бы фуры и дружил с дальнобоями. Я давал бы им с собой соль и пряное мясо, а они привозили бы мне рассказы о дорогах и стоянках, о людях, едящих руками, о собаках с человеческими голубыми глазами. Я мог бы жить на заправке, в маленькой комнате без окна. Я варил бы бограчи и борщи, я заваривал бы чай и мыл посуду в маленьком баре с кухней. Я ждал бы своих, тут, на берегу, и мои возвращались бы, делая крюк, чтобы заправиться именно здесь и, похлопав меня по плечу, нарисовать карту всех на свете правильных поворотов. Моя заправка была бы электрической и работала от солнечных батарей. А поскольку солнца было бы много, я вялил бы мясо и сушил фрукты. А мой хозяин – хипстер из Днепра, снимался бы в документальном кино.

Зачем мне диплом?

Но Стив Джобс был непреклонен. И студент Данилюк был послан мне именно им, не иначе. Студент Данилюк выигрывал олимпиады и дебаты, писал статьи на английском и учил китайский, ездил на конференции в Кошице и Нью-Йорк, и еще куда-то. Он моделировал левацкую экономику – экономику потребностей и взаимообменов, а не денег. И солнечные батареи были его мне подарком.

«К сожалению, – сказал студенту Данилюку наш взводный куратор, – для тебя не получится места в магистратуре. Все три бюджетных места уже расписаны: дочка замгубернатора, сын нашей заведующей и еще один мальчик по квоте ректора. Только если на платной основе… По контракту можешь рассчитывать. Такая жизнь». Взводный вздохнул. Студент Данилюк писал для него сайт и экспериментальную часть докторской. Поэтому, конечно, неловкость. Такая неловкость, что аж до слез.

* * *

«Значит, Ансельм Кифер? Других вариантов нет?» – спросил Питер.

«Разве я его называл? Разве я его выбрал?»

«Ну… Кифер не нуждается в том, чтобы его кто-то выбрал. Он просто есть. Какая из его работ висит в доме ваших друзей?»

«Друзей Лореллы. И я не бывал у них дома… Но я побываю, я съезжу, обязательно посмотрю, – Роман не так чтобы оживился, но воспрянул духом и перестал кричать. Он любил игру в переговоры, потому что почти всегда выигрывал, заставляя других выглядеть глупыми, беспомощными и очень уязвимыми. Питер, конечно, был крепким орешком. И даже не орешком, а вполне себе камнем – неподвижным и невозмутимым, таким, какие хорошо класть в основание вечности. С ним можно было сыграть в честность, вот в эту любимую Западом непосредственность, открытость, способность к быстрым крикливым слезам и душным, непротокольным объятиям. – Я обязательно посмотрю. И у меня еще Кира. Дочь. В этом году – в школу. Еще Лорелла. Она, знаете ли, предложила пожениться. Мы давно знакомы и даже думали о браке, но нам обоим это казалось безнадежным предприятием. Вашего Кифера я видел только в Интернете. А она – на стене в доме своих друзей. Вы понимаете, о чем я говорю. До Киры я бы выбрал «Звездопад». До Киры я ощущал себя трупом, который просто ждет, когда его зароют, и звездное небо очень раздражало. И вообще, это глупо – видеть, как звезды падают в развороченное брюхо. М-да… Наверное, это была депрессия. Мне надо было что-то попить, поработать с психотерапевтом. Но у меня случилась Кира, дочка. Она идет в школу, кроме меня, у нее никого нет. Наверное, поэтому Лорелла и предложила мне пожениться. Они хорошо ладят, на удивление хорошо ладят – Лорелла и Кира. Они даже спят вместе по скайпу или вайберу. У нас могло бы получиться, если бы не все это…»

«Не все это?» – Питер перебил его. Перебил не с осуждением, а с таким глубоким сочувствием, которого Роман, Роман Анатольевич – человек в кресле из белого кожзама – наверное, не заслуживал. Но тот, другой, что корчился от боли, пытаясь хотя бы раз вздохнуть полной грудью, может быть, может быть. – «Если бы не все что?»

«Я скажу, и вы меня отпустите? – спросил Роман. – В словах дело? Не в картинах? Кающийся на миру зверь должен быть превращен в интимно исповедующееся животное?»

«Вы кого-то цитируете?»

«Да. Я делаю на этом бизнес. Делал… Болванки и болваны. Такой у нас тут завод».

Питер вздохнул. И Роман, наверное, в знак солидарности вздохнул тоже. Вздохнул, немного расслабился, подумал: «Ну не может же быть, ну глупости какие-то… ну…» Не может быть, потому что рядом пыхтел и надувал щеки Арсений, в конце стола сидел-улыбался вздорный старик Ковжун, вздорный старик, но глыба, не отнять… И Ольга Петровна улыбалась тоже. Если бы не раздражение, которое Роман всегда испытывал в ее обществе, то вместо «улыбалась» подошло «светилась». Глупая баба, пустая, вечно встревоженная, раненная в голову и фонтанирующая бредовыми идеями, она глядела в окно, а не как обычно – на Арсения. Она чуть раскачивалась, закусывала нижнюю губу, потом отпускала ее, складывая обе «уточкой» или «дудкой», потом снова закусывала. И вся эта активность придавала Ольге детский, совершенно несолидный вид, который она старательно, Роман знал, вытравливала на безумных тренингах по лидерству и ораторскому мастерству… Хотелось сказать ей: «Эй… Ты где?» Хотелось сказать ей, как Кире, нырнувшей в своих «миньонов» и забывшей обо всем на свете и даже о нем: «Я здесь, возвращайся, пожалуйста, я здесь».