Розка — страница 44 из 59

Роман устыдился своей истерики, но коллеги как будто пропустили ее мимо ушей. И он вздохнул еще раз, теперь уже с облегчением: «Степан Николаевич, я тут было глупо себя повел, извините».

«Ничего, – отозвался Ковжун. – Этому не научишься. Я бы сказал «бывает», но в данном случае эта описательная схема не корректна. Потому что только один раз. Для лабораторных исследований опыт не пригодный. Ничего, молодой человек. Я и сам тоже, как видите, не очень-то готов, хотя мне по возрасту положено. Но это было не так плохо… Могло быть хуже. Если вдуматься, то и должно. Должно быть хуже…»

«Что, простите?» – спросил Роман.

«Две гранаты, которые взорвал здесь наш молодой коллега, не решают задачу разрушения зла системно. Однако они становятся условием ее разрешения в будущем… Этот акт, согласитесь, запомнится. Я бы сказал, войдет в анналы. А дальше надо думать, дальше у нас развилка. Риск для жизни со смертельным исходом может как увеличить размер вузовских безобразий и доходов от них, так и ликвидировать их как явление. Но две гранаты – мало. Для ликвидации системы две гранаты, думается, все-таки мало. А ядерное оружие мы просрали. И я, и вы…»

* * *

Иногда баба Катя выходила на мою детскую площадку. Я это хорошо помню, веришь? Я, может, и говорить тогда не умел, но как выходила, садилась на вкопанную зачем-то шину, вздыхала, вытягивала ноги… Помню, как поднимала голову к небу, говорила: «От и глянула вгору… От и добре». Потом она усаживала меня на качели и начинала потихоньку раскатывать: «Гой-да, гой-да-ся. Я купила порося». Я каждый раз искал глазами этого порося, пока не понял, что «гой-да» – это ее песня.

Тебя так качали, доктор?

Я тоскую по ней.

Я скучаю за Павликом-мажором.

Но это почти невозможно выговорить и совсем никак – додумать до конца. У меня здесь крик за пределами общественной нормы. Я, наверное, раненый слон, который не может выкричаться, потому что живет в зоопарке.

И да. Я шхуна «Свипстейкс». Я затонул, доктор. Я затонул. Но если можно, пусть воды надо мной будут прозрачными. Пусть Павлику и бабе Кате будет меня видно. Ты сможешь договориться?

Гойдать у нас означало не только качать на качели. У нас это означало «баловать». Я говорил тебе, что я гойданный ребенок? Что счастливый? Пришло время, и я спросил у бабы Кати… Спросил у бабы Кати, потому что мама казалась хрупкой, и иногда противной, и часто – не похожей на других мам и других людей, я спросил у бабы Кати: «Где мой отец?» – «А, – она махнула рукой, – десь подився, хай йому грець…»

Почему наши отцы оставили нас? У Гая не было, у Академика – приходящий, у Скрипача был, но лучше б не было, потому что из самой Московии он его проклял и написал даже об этом в газету. У студента Данилюка, кстати, тоже нет. Был когда-то, но сейчас нет.

Почему они оставили нас? Ты спрашивал своего об этом? Как он тебе ответил? Ты помнишь, как он тебе ответил?

Я знаю, я вижу теперь, где наши отцы… Один приезжал с проверкой на передок. Отец-командир. Генерал. Орал и требовал унифицированного порядка. Говорят, раньше в частях перед приездом таких красили зеленой краской траву. Верю. Этот точно был любитель крашеной травы. Заночевал у нас. Если бы «испаритель» не включился, потеряли бы нашего генерала. Потому что гатили эти животные по нашим позициям как не в себя. Он стал сначала такой красный, а потом синий, а потом снова красный, а потом белый. Я его сторожил. Русня, прикинь, «градами» начала крыть, а у меня дискотека с цветомузыкой на генеральском лице. Он мне: «Солдатик, прикрой, прикрой, у меня две дочки, две внучки и ни одного мужика больше. Еще жена».

Теперь – «участник боевых действий». Но он хотя бы приехал, собственным носом нюхнул – что да, то да. Хотя они разные, доктор, не буду врать, разные. Нормальные тоже есть.

Ты бываешь в Киеве? Я – проездом. Между универом и Гаем, между Италией один раз и Днепром, потому что там теперь Павлик, между прифронтовыми и прифронтовыми. Мариуполь и Авдеевка – это разные фронты, поэтому туда лучше через Киев. Что ты в нем видишь? Потому что я – сначала укрытия и бомбоубежища, а потом все остальное. Я был в Кирилловской церкви. Там фреска с монахом, который разворачивает небо. Но некоторые говорят, что заворачивает. Он умный, сука, этот монах. Сейчас надо заворачивать, прятать. Надо прятать небо, чтобы укрытия и бомбоубежища не пригодились. Не понимаешь? Они, местные, тоже нет. Где-то была статистика, что война затрагивает не больше двадцати-двадцати пяти процентов людей, пока на голову не падают авиабомбы. Потом уже всех, но потом – поздно. Ты скажи местным и туристам тоже скажи, что в Киеве у нас Растишка. Соборы, да. Кофейни, Золотые ворота и Растишка. Я не знал его близко: потому что другая рота. Однажды он принес из боя четыре осколка в броннике. Всем показывал и смеялся. Болел за «Шахтер», мой ровесник плюс-минус. Родители в Донецке брать тело отказались. Не спеши орать про сепаров, доктор, это и без тебя проорут. Отказались. И даже к лучшему. Скрипач, его ротный, сказал, что Растишка просил не хоронить, а кремировать и пепел развеять над Днепром. Мы развеяли. Когда ты дышишь, когда ты ешь, когда у тебя просто есть руки и ноги, то Растишка в них или на них. Тут верно и другое: ты дышишь, ешь и спишь, ты не читаешь надписи «укрытия», потому что в тебе Растишка. Туристы могут испугаться, но пусть тоже знают.

Я пошел к ректору, чтобы он взял студента Данилюка, а не свою квоту. С документами пришел, подтверждающими, что Данилюк – гений. Сертификаты, статьи, грамоты какие-то, справки. Академик по вайберу подначивал: «У нас что на оторванную ногу, что на гениальность – раз в полгода надо собирать бумажки». На гениальность не надо, доктор, это Академик врет. Гениальность у нас признается как посмертный факт. И то – в очень крайнем случае.

Ректор так и сказал: «Это время покажет. Потомки должны сказать свое слово, а не мы». А я ему: «Давайте без потомков, давайте по факту, по рейтингу и по справедливости». Он снял колпачок с ручки, долго рассматривал перо, я тоже рассматривал, потому что в кино ручки с пером видел, а в жизни нет. У него, знаешь, и чернильница на столе была. Все торжественно, в молчании, через паузу, медленно, как после травы. Дядька еще там был, заместитель, что ли. Сказал, мол, хороший Данилюк студент, за пределами известный, с языками. А я кивал… Мелко так, трусливо поддакивая подбородком и всем телом тоже… Я зачем-то хотел им понравиться, выглядеть правильно и ничего не испортить. У меня были мокрые ладони, я вытаскивал из файла бумажки, стараясь не размазать печати, моя просьба мне самому казалась уже неуместной и излишней, чем-то вроде капризного желания сожрать мороженое в окопах среди ночи. Мне ничего здесь не принадлежало, и хмурый, брезгливый и хмурый, взгляд ректора ясно давал понять, что я здесь никто, расходный материал, который не жалко тратить. И, знаешь, ничто во мне не воспротивилось этому взгляду. Наоборот, как-то легко согласилось. Все во мне съежилось, смешалось, превратилось в маленького человечка. В того, который орал на тебя, доктор, в того, который боялся даже бояться. Я сказал: «Очень вас прошу: сделайте по закону. Пусть человек учится. Это для него важно. Дайте шанс». Я ведь мог взять Данилюка с собой, на нашу заправку, к дальнобоям. Я мог отдать ему часть солнца, которого точно хватит на всех, я мог бы достать ему стол и кровать, но я зачем-то пошел просить о том, что, в общем-то, должно было принадлежать ему по праву. «Можете быть свободны. Вашу просьбу я взял на карандаш», – выцедил из себя ректор, разглядывая перо своей ручки. Я должен был сказать: «Какая, мать твою, просьбу? Ты, сука, сидишь здесь и жрешь в три горла только потому, что Павлик, Растишка и мертвая нога Академика. Это, сука, приказ. Делать по закону, а не за деньги, это, сука, приказ!»

Но я попятился назад, спиной, едва удерживаясь от того, чтобы начать кланяться и благодарить… Я осторожно закрыл за собой дверь и, только выходя из приемной, вспомнил, что оставил на столе все справки о гениальности. Я вернулся, почти ворвался, думая, что быстро поднятое не считается упавшим, а быстро вернувшееся – ушедшим. Ректор уже не сидел. Он стоял и, раздраженно глядя на дядьку-заместителя, заканчивал фразу: «…Чтобы этого дерьма, качающего права, я никогда больше не видел…»

Ну ок. Ок. Класс. Всегда пожалуйста. Любой каприз. Калоши счастья при мне. При мне. Никогда так никогда. Он понял, что я услышал, смерил меня взглядом. Скажи, доктор, он мог отмотать назад? Де, я не я и хата не моя, хочешь, дружок, я расскажу тебе сказку, забудь все, что слышал, это было про другое, целую крепко, твой ректор? Он мог бы, но не стал. И замчик его… кашлянул от неловкости. Но по уставу – молча.

Прощай, Стив Джобс. Прости и прощай. Все во мне хахатало – через «а», да, – хахатало и рофлило. Я подумал о том, что будут говорить на их похоронах? С торжественными и горестными заточками, в ожидании поминальных пирожков и водки? Что скажут кафедральные отцы и их «лендкрузеры», квотный студенческий актив и сын декана? «Погибли смертью храбрых от рук террориста?» Гы-гы-гы. Извини, доктор. Но это, правда, смешно.

Гай, Академик, наш ротный, и их ротный Скрипач не дадут назвать меня террористом. Будь спок, доктор. Не дадут. И тогда что? Я – как Растишка – в пепел. Это понятно. Не понятно, где будет урна. Я не хочу стоять у мамы на итальянском столике, но в чей нос, в чьи руки хочу – еще не решил. Может, к Гаю в Коростень, к коту, оказавшемуся кошкой, может, в море, минированное, но когда-нибудь мы победим, а значит – в свободное мелкое, детское Азовское море… Может быть, к Рыженькой, если она позвонит… Если она захочет, я бы мог побыть в этой урне рядом с ней. Пока не решу окончательно, в чей нос.

Я долго думал об этом. Я планировал, когда и как взорвать этот кабинет к ебеням. Кабинет и всех, кто в нем будет. Себя – тоже. Чтобы не было больше ни «квотного» вот этого говна, ни моей трусости. Не было аффекта, а значит, никакого оправдания. Я не заслужил тебя, доктор. Потому что если о чем и жалел, то только о том, что не услышу, как они будут выворачиваться с причиной смерти, как сжульничают, как будут глотать слова на панихиде… Еще б ленту почитать после – об огромной, огроменной такой утрате, которую понесло наше образование. Сука-сука-сука. Я планировал это, доктор, потому что мы все везем с фронта гранаты и мины, автоматы и запасные рожки, мы все везем с фронта калоши счастья и еще – в полном обмундировании – выход из себя.