Козу звали Матильда. Мотя. Молоко воняло, но мы пили, потому что это было про жизнь на самом краю земли.
На самом краю земли, которая называется Огненной, есть город Ушуайя. Симон Радовицкий, анархист из Екатеринослава, отбывал там пожизненный срок. Он бросил бомбу в экипаж начальника полиции Рамона Фалькона за то, что тот приказал стрелять в рабочих. Восемь рабочих было убито. Око за око, зуб за зуб. Через много лет Симона помиловали, он успел еще покуролесить как анархист, чтобы в конце жизни поработать на фабрике игрушек. А именем Фалькона назвали полицейскую школу в Аргентине. Как тебе это? Мне – никак. Я не хочу, чтобы убитому мною «фалькону» дали слово в будущей нашей истории, где моя Рыженькая обнимет наконец правильного чувака, который привезет ей в поезде не войну, а победу.
Я не хочу, чтобы ему дали слово, потому что он – не Фалькон-защитник аргентинских устоев, вообще не защитник, а обычный вор. Но перед мирными, доктор, извинись. К ним конкретно – зла не держал и не держу, в моей истории они, знаешь, случайность. Замчик может выжить, нет? Я упал на него, как учили. С остальными мирными – плохо, знаю. Неправильно. Но это collateral damage. Тебе теперь надо беречь козу и всякую бабу Сашу, потому что у нашей огненной земли очень длинный край и потому что рядом с тем, кто становится русней, в любой момент может появиться белое, лютое, беззвучное пламя.
А тунца, знаешь, я видел только на картинке. И я никогда не ел салат «Нисуаз». Что хоть туда кладут?
Они сидят на облаке, и Питер, нарушая тишину, похожую на белый лист бумаги, начинает разговор первым: «Ты помнишь Малха?» Собеседник кивает, щурится и молчит.
«Ну? – настаивает Питер и прерывисто вздыхает. Синий пиджак с желтым платком, галстук, туфли, а в них – носки – все это лежит рядом. Когда дует ветер, пиджак начинает хлопать одним крылом, как большая подбитая птица. А галстук – как маленькая, здоровая, – сразу норовит улететь. Приходится придерживать галстук рукой, пока его жалко, приходится придерживать. – Ну? Помнишь?»
«Ты зачем-то отрезал ему ухо. Помню, да. Это было очень некрасиво и очень глупо…»
«А ты приделал его назад».
«Ты еще скажи “приклеил”», – усмехается Он.
«Приживил. Оживил. Сделал, как было… Ну что ты придираешься к словам?» – улыбается Питер.
«Ты думаешь из-за Малха Славчик зовет меня доктором?»
«Да. Зовет тебя… Он один тебя зовет, заметил?»
«Ты вот все-таки любишь кружным путем, Питер. Кружным путем любишь и еще – вопросы с подвохом. Говори уже прямо: кому я должен приделать уши? Кто здесь Малх?» – ворчит Он, провожая взглядом галстук, который улетает прочь, куда-то в сторону земли королевы Мод.
«Мне их жаль, Доктор, – вздыхает Питер. – Мне их очень жаль. Они, боюсь, даже не поняли, что умерли…»
«И что жили тоже. Некоторые из них не поняли, что жили. У тебя уже улетел галстук, следующим будет пиджак. Сегодня обещали сильные порывы ветра…»
«Я поэтому и спросил о Малхе. Согласись, он тоже был так себе человеком… И без уха ему было бы даже полезно, но ты же тогда решил по-другому».
«Малх, Малх… – ворчит Доктор. – Говори прямо, потому что мне сильно жмут ваши калоши счастья. Я устал догадываться. Чего ты хочешь?»
«Я хочу, чтобы этого не было», – говорит Питер и громко чихает. Раз, другой, третий.
«Будь здоров», – говорит Доктор.
«Например, это могли бы быть две учебные гранаты. Или, например, старые, бракованные. Или дымовые шашки. Или вообще не гранаты, а, скажем, лимоны. Ты любишь лимоны?»
Он качает головой и улыбается. Лимоны, апельсины, оливки… Мир, в котором нужно любить еду, кажется ему странным.
«Я хочу, чтобы они остались живы».
«Все? И вот этот бесполезный набросок Арсений? Зачем? Ты же слышал их. Они знают, где они не живут. А где живут – не знают… Ни города, ни улицы, ни дома. Сплошное нигде. Зачем, Питер?»
«Ты иногда очень похож на своего отца», – сердится Питер.
«Некоторые считают, что я – это он и есть. И дальше что? Кого из них ты хочешь оставить так, чтобы он тоже этого хотел? Чтобы он, а не ты, сын Ионы, этого хотел?» – Доктор пытается отвернуться от Питера, но не может. Он не умеет отворачиваться, закрывать глаза и уши. Он давно не спит, потому что спать он, кажется, уже не умеет тоже. Он очень устал, но Питер – тоже. Тоже очень устал. – «Эй, – говорит Доктор и теребит Питера за рукав. – Не сердись. Расскажи лучше, где ты нашел этого Урсуса Верли? Уборщика на картинах? Это ж надо такое придумать».
«Я смотрю TEDx. В Интернете, – смущается Питер и добавляет скороговоркой: – Урсус говорит, что беспорядок выводит из себя его швейцарскую маму. Я сам обалдел, когда увидел. Представляешь, в «спальне в Арле» он просто сложил все, что стояло на полу, на кровать. Говорит, что там не пылесолили с 1888 года, а теперь можно».
«Круто. Так и нас с тобой скоро пропылесосят», – смеется Доктор.
«Это ересь. Ничего смешного, – тихо огрызается Питер. – И если ты запрещаешь, то я больше не буду».
«Нет, смотри, пожалуйста, смотри. Как я могу тебе запретить?»
«Вот ты всегда так, вот всегда! – обижается Питер. – А ты ведь можешь! Ты можешь запретить мне смотреть TEDx и ты можешь запретить им умереть…»
«Опять ты за свое», – вздыхает Доктор и замолкает, на всякий случай останавливая время. Он знает, что Питер справится, как справлялся всегда. В конце концов, у него – ключи, он хороший рыбак и красиво стрижет бороду.
В остановившемся времени стодевятнадцатифунтовая шхуна «Свипстейкс» перевозит уголь, потому что в Канаде все еще топят углем, анархист Симон работает на фабрике игрушек, но и Фалькон – враг рабочего класса – все еще жив и очень здоров. Мамочка Ковжуна носит под сердцем дитя, полагая, что получила его от святого Николая. У Кристины сто девяносто два дня фронтовых, не считая госпиталя и слаживаний, Ольга делает «химическую завивку» и учит песню, чтобы спеть в мариупольском караоке, Лорелла покупает макрель, но это не означает, что сегодня четверг, потому что нет никаких четвергов, суббот и понедельников. Баба Лида сурово выговаривает Питеру-Петру за то, что он погорячился с визуалкой и надо по старинке – буквами и словами. Зять Ковжуна вступает в спор, потому что Петр кажется ему испуганным, брошенным и очень похожим на одного ворчливого физика. Но баба Лида твердо стоит на своем: «Только словами выходит горе. Вам ли не знать?» Баба Катя недоверчиво фыркает, но в разговор не вступает. Она гойдает на качели Киру и маленькую Софийку, одетую в кипенно белую шубу. Академик бежит марафон, Мичман копает картошку, Гай, в который уже раз, обещает жениться, а пока кормит всех коростенских котов. Профессор Фельдман и профессор Ковжун играют в шахматы. Фельдману, как всегда, везет, Ковжун кричит, что это жульничество, и Растишка зовет их обоих на футбол.
Доктор терпеливо ищет и находит наконец женщин, сидящих на берегу Тирренского моря, немолодого человека, играющего на саксофоне в Сиднее, Наташу Кордашевич, которая никогда не снимает ремень с бляхой «монтана». И даже спит в нем. Он находит Диму, который наотрез отказывается кричать вместе со всеми «позор», Клавдию, застрявшую в пробке, но совершенно счастливую, потому там, в пробке складывается, вроде бы, складывается возлюбленный ее конфайнмент, и Аллочку, и Игорька, и сестру его – Катерину. Он видит родителей – первомайских харьковских, мариупольских, и даже лозаннских, и гражданку Кайдаш, которая хвалится кладом, зарытым под Волновахой. Колумб подслушивает и не верит. Деньги не могут быть кладом. «Два-по-семь» согласен с ним абсолютно. Колумб, кстати, неясен в этом остановившемся времени, он проявляется в нем местами, а потом пропадает почти до полного исчезновения. Но за него вступаются, просят, с ним разговаривают. Приходится терпеть неясность. Со многими приходится терпеть. Роман не Колумб, но тоже виден только местами. «Ну согласись, – говорит Платон. – Не каждый всунул бы мое «Государство» в проблему грузоперевозок. Ну хорошая же подначка? А?» И как тут поспоришь, чтобы не скатиться в банальности про дружбу и истину? Никак…
Во времени, которое Доктор останавливает, чтобы изгнать горе, чтобы все – во сне, который у них почему-то не считается жизнью, или наяву, на бегу – увиделись со своими, чтобы обнялись, чтобы вдохнули запах, чтобы узнали их по жесту, улыбке, ворчливому покашливанию, чтобы убедились, что они – не одни и никогда не были и не будут одни… чтобы не поверили, конечно, но чтобы теплое, послесонное или пойманное на бегу, невозможное к проговариванию, оставалось с ними, грело, оберегало… В этом времени есть только видимые. И иногда – неясные. А невидимых – нет и не будет. В нем нет русни, Славчик. В нем нет и никогда уже не будет русни. А твоя Рыженькая не размокнет рук. Поезд будет идти с войны – по водам, по небу, по земле – в медовые бухты к самому краю всего. Он будет идти с войны. Стив Джобс взломает вагонный компьютер, ему это раз плюнуть, и красная надпись «occupied» будет светиться столько, сколько нужно. Я обещаю, что в том длинном будущем времени, которое есть у меня, и есть, хотя вы не хотите в это верить, у нас у всех, эта надпись будет касаться только туалетов. Я бы хотел, чтобы ты тоже это увидел. И студент Данилюк, который не будет вялить мясо, потому что он веган, но будет, не волнуйся, ставить солнечные батареи, и парижский экскурсовод, и муж Ольги, и женщина со странным именем Сука. Все…
А учебные или бракованные гранаты и лимоны тут ни при чем. Нужно, чтобы Рыженькая твоя не разомкнула рук. В этом все дело. Я бы хотел, чтобы ты был видимым, Славчик. Видимым, а не неясным. Но шхуна «Свипстейкс» получила пробоину где-то возле острова Ков, ее отбуксировали, пытались чинить, а потом – от безнадежности – открыли трюмы и затопили… И я не знаю, что с этим делать.
«То есть Рыжая, значит, во всем виновата? То есть опять нас обвинят в мизогинии?» – расстраивается Питер.
«А не надо подслушивать, да?» – огрызается Доктор.